Сначала мы жили в военном поселке Ord Village, а затем Кот и мама нашли огромный дом в самом Монтерее – по словам хозяина, переделанную гасиенду тех еще времен, когда Калифорния принадлежала испанской короне, а Монтерей был столицей. В соразмерном дому саду, напоминавшем парк, мы с братом и детьми Барских много играли, а мои родители в огромной же гостиной устраивали веселые вечеринки, приглашая в основном монтерейскую богему. В один из таких вечеров княгиня Волконская (урожденная Щербацкая) и внебрачный потомок Александра I (С. С. Исаков [198]) устроили состязание в знании мата, и, как я хорошо помню, она сказала ему: «Нам можно, а им нельзя». Миша Хордас, певший ранее в русском ресторане в Лос-Анджелесе, обыкновенно исполнял романсы, аккомпанируя себе на рояле, гости танцевали и, конечно же, выпивали. Правда, мать не любила злоупотребления алкоголем и иногда выливала водку в раковину, сердя некоторых гостей; Хордас (или, может быть, Анатолий Флауме [199]) говорил: «Татьяна Александровна, значит, вы хотите, чтобы мы отправились в магазин!»
Дом в Монтерее (1955)
Ближайшими подругами моей матери были М. Э. Аренсбургер и Е. Б. Гардон, которые тоже преподавали в военной школе. Елена Борисовна была еврейкой, Марина Эдуардовна – отчасти тоже: ее дед, известный общественный деятель и ученый, лейб-медик Л. Б. Бертенсон перешел не в православие, как можно было бы ожидать, а в лютеранство. Когда мама спросила ее, был ли ее дед евреем, она ответила, что его предки – из Дании; Марина Эдуардовна была сильной, весьма самостоятельной женщиной, но свои еврейские корни замалчивала. Видимо, она их стеснялась в окружении старой эмиграции; другого объяснения придумать не могу [200]. Елена Борисовна, которая мне всегда нравилась, родилась в Вильно; двоюродным ее дедом был скульптор Павел Антокольский, чем она гордилась, дед с материнской стороны – инженером путей сообщения. Другой дед, живший в Петербурге, был богатым купцом и позволял девочке иметь елку, но только в ее комнате. Среди прочего они с матерью часто говорили на русско-еврейские темы и в основном соглашались в том, что обе стороны преувеличивали свое отрицательное отношение к другой, а в других случаях боялись откровенно высказывать отрицательные наблюдения той или другой, так, как будто их и не было.
Мамины студенты ее любили; лучших из них она часто приглашала к нам в гости, и отец учил их пить водку. Она много раз говорила, что солдаты способнее к русскому языку, чем офицеры, хотя те, как правило, интеллигентнее. Некоторые из этих солдат потом становились профессорами русского языка и литературы; в военных школах начали свои славистские карьеры мой первый муж Александр Альбин (Альбианич) и Роберт Хьюз, мой старший коллега в Беркли. Как и Владимир Марков, Боб писал диссертацию у Г. П. Струве, часто приезжавшего к нам в Монтерей навестить моего деда. Когда дед умер, Струве приезжал к маме, с которой был знаком еще в России.
Круг общения первой эмиграции в 1950-е годы несколько расширился – в него начали входить представители второй волны. Правда, не все «старые» принимали «новых» в свое общество, называя вторую эмиграцию «советской» и глядя на нее свысока, а «новым» «старые» с их зачастую монархическим взглядом на прошлое и классовыми претензиями казались немного смешными. Мои родители в этом отношении были другими.
Монтерейская колония предоставляла богатый материал для социологического анализа всех трех волн: в конце 1970-х в школе появились люди из третьей волны, в основном еврейской. Мать не любила тех ее представителей, в которых чувствовалась русофобия: на нее она отвечала антисемитизмом. К тому же она плохо понимала современный иронический стиль советской интеллигенции. Помню, как она обиделась на иронические слова одного из них: русская нация, мол, состоит из помеси немцев с татарами. Однако знакомые из третьей волны у мамы были – особенно ей нравились ленинградский художник Гарик Элинсон и его жена Люся – оттого, помимо прочего, что Элинсон был «хорошо воспитан»; неблаговоспитанность она отмечала всегда. В этом мать была вполне «конвенциональной».
* * *
Несмотря на вполне благоустроенную жизнь, мамины неврозы ее не отпустили. Главным объектом ее волнений стал Миша со своим хроническим насморком. Под конец жизни если мама меня не находила дома (когда я жила в Лос-Анджелесе), она обзванивала моих знакомых, чтобы узнать что со мной. Последние десятилетия мать страдала от сердечных приступов на психосоматической почве – от сильного волнения она начинала задыхаться, из-за чего часто попадала в больницу, где у нее брали все нужные анализы, но сердечных нарушений не находили, а смерть отца, как уже было сказано, привела к истерическому неврозу нижних конечностей – тому, что Фрейд назвал «истерическим параличом».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу