В их последней квартире у бабушки с дедушкой были отдельные спальни, в которых стояло по письменному столу. (Практически как в «Что делать?» Чернышевского, с той разницей, что у Билимовичей это разделение пространства имело не «феминистский», а дворянско-интеллигентский характер: так было принято.) Столовая и гостиная при этом были совмещены: на квартиру побольше не было денег. Впрочем, в Мюнхене, где у них была только одна комната, тоже стояло две кровати.
Когда мы переехали в Монтерей, я к ним приезжала. Утром бабушка делала вкусный «кофий», а потом мы с ней шли гулять в парк «Золотые ворота», иногда прихватив с собой орехов для белок: бабушка обожала животных и переживала, что хозяин запретил им завести собаку [179]. Как-то раз в гостях у Билимовичей кто-то рассказал, как он забыл надеть штаны и вышел в таком виде на улицу, за ним последовали другие воспоминания в том же роде. Дедушка вспомнил, что с ним такое случилось в Киеве, но он быстро вернулся домой – надеть штаны. Помнится, меня эти истории поразили; мне казалось, что они все это выдумали, ведь невозможно выйти из дому без штанов!
Нина Ивановна Билимович. Сан-Франциско (1950)
Однажды мы пошли с бабушкой в кино на «Гамлета» с великим английским актером Лоуренсом Оливье; я испугалась призрака убитого короля, и ночью мне приснился привычный кошмар тех лет – с каждого угла мне грозил Гитлер или Сталин. Разумеется, сон был связан с войной и моим воспитанием: мне говорили, что Сталин – такой же изверг, как Гитлер. Когда я утром рассказала свой кошмар бабушке, она меня стала успокаивать – война кончилась, Гитлер давно умер, а Сталин далеко и вреда нам принести не может. Этот сон означал и страх перед смертью, который преследовал меня вплоть до двадцатилетнего возраста, а потом прошел и пока что не возвращался.
Из смешных бабушкиных воспоминаний я в особенности любила рассказ о пародийной опере «Вампука, невеста африканская», которую она смотрела в «Кривом зеркале» в Петербурге. Бабушка замечательно изображала бег на месте в арии с множество раз повторяющимися словами «мы бежим» и «Марш эфиопов» из «Вампуки»: взяв метлу вместо меча и всунув в волосы перышко птицы, она с преувеличенным пафосом и юмором декламировала: «Мы э… мы э… мы эфиопы. / Мы про… мы про… противники Европы… / Мы ропы, ропы, ропы, ропы мы». Я просила ее повторять этот куплет вновь и вновь. Ей не всегда хотелось, но она соглашалась – правда, однажды, когда у нас в гостях в Монтерее были чужие ей люди, она отказалась исполнять свой номер. Нина Ивановна была не только остроумной, но и интересной, интеллигентной женщиной со своевольным, сильным характером и твердыми убеждениями. Она многим нравилась – в том числе моим подругам, они тоже любили слушать ее рассказы и пересказы историй, например из французских романов, которые она регулярно читала, или ее впечатления о них.
* * *
Бабушка умерла от лейкемии в 1956 году. Она лечилась от нее много лет, главным образом мышьяком. В последние месяцы, когда она уже не вставала, за ней ухаживал мой дед, которому тогда было почти восемьдесят лет; по выходным мама приезжала из Монтерея ему помочь. Всех изумляла его феноменальная выносливость.
Когда бабушка умерла, мне было шестнадцать лет – столько же, сколько ей на тамбовской фотографии. Я стыдилась того, что на похоронах ни разу не заплакала; только повзрослев, я осознала, что в самые тяжелые минуты плакать мне не дано. Бабушку похоронили на Сербском кладбище в Сан-Франциско, откуда дед отправился прямо в Монтерей, где и жил с нами до самой смерти. На ее могиле он вскоре поставил красивый памятник; его похоронили там же семь лет спустя.
Татьяна Александровна Павлова-Билимович, или Моя мать
После смерти отца мама стала носить его пижаму и даже выходила в ней на прогулку, надев сверху пальто. Пижама словно оживляла папу, играя роль своеобразного фетиша. После маминой смерти я начала причесываться ее гребешком: он вызывал ее в моей памяти, но я не осознавала, что вторю ей. Осознание принесли мемуарный жанр и предполагаемая им рефлексия. Одно время в память о дедушке я носила его обручальное кольцо, перешедшее ко мне. Семейные объекты памяти, которые хранились у мамы, теперь у меня. Среди них есть кусок рубашки маминой любимой тети Лины, помеченный ее именем, – думаю, что он мне и предназначался. Вещи ушедших, как часть вместо целого, метонимически материализуют память о них; говоря по-литературоведчески, метонимия, основанная на сопоставлении по смежности, структурирует фетишистское сознание. Слову «фетишизм», которое в психоанализе Фрейда означает перенос эротического влечения с целого на часть, я тут придаю иное значение. Он относится к семейной памяти.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу