Её трясло снаружи и слегка лихорадило изнутри, когда через полчаса после того, как он пожелал ей спокойной ночи, она осторожно, в одной лишь почти насквозь прозрачной ночнушке вошла к нему в спальню. Она так и не поняла, успел он к этому времени заснуть или всё ещё размышлял, прикрыв глаза, о своём так хорошо удавшемся сегодня небесном деле. Настасья присела на край его кровати и поправила рубашку, одёрнув подол. И положила руки на колени. Было темно, слабого света от уличного фонаря, вползающего в щель между двумя задёрнутыми казёнными занавесками, было достаточно, чтобы видеть хозяина, лежащего на спине и закинувшего руки за голову, но не хватало, чтобы понять, спит он или просто тайно наблюдает за ней сквозь неплотно сжатые веки. Храбрость её, которую она принудительно взращивала в себе почти трое суток, испарилась в один короткий миг, и навалившийся страх перед тем, что сама же учудила, обуял Настю уже по-настоящему, со всеми зримыми последствиями.
Ничего такого, однако, не понадобилось. Он всё сделал сам. Неожиданно открыв глаза, протянул руку, взял её за локоть, притянул к себе. Сказал:
– Не изводи себя, милая, просто, если хочешь, ляг рядом и погрей меня. – И приподнял край одеяла. Она, словно сомнамбула, подчинилась. Легла и замерла, всё в той же неутихающей трясучке. Потом подчинилась и дальше, ей оставалось лишь заставить себя не кричать от того, что испытывала, находясь в хозяйской постели. Он брал её сильно, по-мужицки, но и с непривычной ей нежностью, не ограничивая себя лишь собственным удовольствием, но и предугадывая её встречные желания, о которых, впрочем, мог лишь догадываться. Ей было хорошо, даже слишком, она задыхалась от самой мысли, что они, такие разные, как не бывает, сейчас вместе, и что он берёт её как свою женщину, живущую бок о бок с ним, в одном и том же комфортабельном жилье, какого она отродясь не видала.
Однако в тот, первый их раз, она так и не смогла расслабить тело до конца: робость, стыд, страх оказались сильней её ответного влечения.
Потом, когда всё между ними закончилось, она, не дожидаясь никаких слов, выскользнула из его постели, всё ещё нагая, и подхватила скинутую ночнушку. Павел Сергеевич был совершенно спокоен, она чувствовала и даже видела это, несмотря на непроглядную темь за окном: фонарь уже не горел, а заменивший его бледный месяц позволял лишь кое-как нащупать ручку двери, ведшей в коридор.
Утром, уезжая из дому, он сказал ей, уже в дверях, успев, правда, погладить по голове:
– Веди себя как обычно, Настюш, а то запутаешься. – Улыбнулся и добавил: – Понадобится – сам скажу, что и как, ладно?
– Ладно… – едва слышно выдавила она, не зная, куда спрятать от стыда глаза, – скажете, Павел Сергеич, я поняла…
Начиная с того дня, жизнь в доме устоялась и наладилась, приняв за самый короткий срок вполне размеренные обороты и сделавшись к концу первого месяца обитания Настасьи в квартире Главного конструктора уже, по существу, привычной. Самого же Павла Сергеевича случившееся той ночью маленькое приключение с прислугой даже сумело несколько отвлечь от мыслей, которыми неизменно была забита его безразмерная голова, и потому Царёв принял это с лёгкостью и даже с немного благодушной внутренней улыбкой. В тот же день, добираясь на службу, он ещё в машине подумал, что получившийся расклад ещё и довольно удобен, с какой стороны ни посмотри. Настя эта вполне себе миленькая гусынька, с хорошим крепким телом, хотя по всему видно, что в мужском отношении не балованная и, скорей всего, совершенно не представляющая себе истинную цену женщины. Это и хорошо, и не очень. Хорошо – по понятным причинам: всегда под рукой, верней сказать… под его… мужской прихотью, что само по себе польстило бы любому, если бы только не определённые в его конкретном случае обстоятельства, резко понижающие самооценку. А плохо… что ж тут говорить… Плохо – потому что не слишком честно по отношению к ней самой, этой бетонщице – на час или как там у них получится. Но то, что ей с ним было хорошо, как ему показалось и в тот момент, и наутро, и то, что она в любом случае уже никогда не сможет этого забыть, тоже факт.
Тут он не ошибался: и лагерный, и весь остальной опыт долгой и слишком непростой жизни заставлял сразу смотреть в корень. Одного не хотелось ему: того самого, к чему он так и не привык – становиться хозяином чьей-либо жизни, любой, пускай даже изначально самой посторонней и легко заменимой. Именно такое чувство он испытал в своё время по отношению к Кире, вдове Павла Цáрева, коллеге и собрату по владимирской шарашке, тождественной КБ тюремного типа. В отношении же Настасьи он так для себя и решил – принимать, но не сближаться: при этом никаких ощутимых послаблений домашнего режима. Впрочем, иногда не возбраняется одарить милостивой улыбкой или похвалой, особенно если заслужит. Так им обоим будет удобней, и так дела домашние не превратятся в любые прочие, отвлекающие от главного, в сравнении с которым всё остальное не имеет ровным счётом никакого значения.
Читать дальше