Этой почти плотской любовью к окружающему миру Диего во многом обязан Фриде. Что-то от неизбывных страданий жены передалось ему, преобразило его, приобщило к сверхчеловеческому испытанию, которое выдалось ей на долю. "Чудовищный младенец", как называл его в Париже Эли Фор, воистину стал ребенком Фриды: она вновь и вновь рождает его на свет, он продолжает ее собственное существование.
В 1949 году, когда в Национальном институте изобразительных искусств готовилась большая выставка, посвященная пятидесятилетию творческой деятельности Диего Риверы, Фрида впервые публично заявляет о своей любви к Диего:
Я не буду говорить о Диего как моем муже, это было бы смешно. Диего никогда не был и не будет ничьим "мужем". Не назову его и любовником, потому что отношения с ним далеко выходят за рамки сексуальности. Если я говорю о нем как о сыне, то просто выражаю этим мое чувство, так сказать, пишу мой собственный портрет, а не портрет Диего. <���…>
Обнаженный, он напоминает лягушонка, присевшего на задние лапы. Кожа у него белая с зеленоватым оттенком, как у амфибии. <���…>
Его по-детски узкие и покатые плечи плавно переходят в женственные руки с очень красивыми, маленькими и изящными кистями, чуткими и ловкими, как антенны, сообщающиеся со всем миром. <���…>
Его громадный живот, круглый и нежный, как шар, покоится на мощных ногах, прекрасных, как колонны, его большие ступни развернуты наружу под тупым углом, словно для того, чтобы покрыть всю землю и удержаться на ней, и кажется, что из тела какого-то доисторического существа вырастает человек будущего, опередивший нас на два или три тысячелетия. <���…>
У Диего вид обольстительного чудовища, которое прародительница, Великая Чародейка, вечная сущность, мать людей и всех богов, каких они себе напридумывали от голода и страха, ЖЕНЩИНА – и в частности Я – хотела бы навсегда сохранить в своих объятиях, как новорожденного ребенка.
В своем дневнике Фрида записывает слова, рвущиеся из души, стихи, которые просятся на бумагу:
Диего. Это так истинно, что я не могу ни говорить, ни спать, ни слышать, ни желать чего-либо.
Знать, что я, вне страха, вне времени, вне волшебства, затаилась в твоем страхе, в твоей тревоге, в биении твоего сердца. Если я и просила тебя об этом, то была безумна, это было бы лишь шорохом в твоем молчании. В моем безумии я прошу у тебя неистовства, и ты даруешь мне благодеяния, твой свет и твое тепло.
В стихотворении, которое она не послала Диего (но он получит его от Тересы Проэнсы через три года после смерти Фриды и за несколько дней до собственной смерти), говорится:
В слюне
в бумаге
в затмении
Во всех строчках
Во всех красках
во всех кувшинах
В моей груди
снаружи, внутри
в чернильнице в затруднении писать в чуде моих глаз в последних лунах солнца (но у солнца нет лун) во всем сказать во всем глупо и великолепно ДИЕГО в моей моче ДИЕГО в моих устах в моем сердце в моем безумии в моем сне в промокательной бумаге в кончике пера в карандашах в пейзажах в еде в металле в воображении в болезнях в витринах в его уловках в его глазах в его устах в его лжи.
Любовь запечатлевает лицо Диего на челе Фриды как драгоценное, но жгучее клеймо, и лицо любимого иногда становится лицом смерти. Любовь открывает у Диего третий глаз, глаз вечности. Любовь не может быть не чем иным, как безумием, которое предохраняет от всякого реального зла.
Я желала бы стать той, кем я хочу стать, – пишет Фрида в дневнике, – по другую сторону завесы безумия. Я целыми днями собирала бы цветы в букеты. Я писала бы красками горе, любовь, нежность. Я равнодушно сносила бы глупость других, и все говорили бы: бедная сумасшедшая. Я построила бы свой мир, и, пока я жива, он был бы в согласии со всеми остальными мирами. День, час и каждая минута были бы моими и одновременно принадлежали бы всему миру. Тогда мое безумие больше не было бы способом уйти в работу, спасаясь от тех, кто хочет удержать меня в своей власти. Революция – это гармония формы и цвета, все движется и остается на месте, повинуясь одному закону: имя ему – жизнь. Никто ни с кем не разлучается. Никто не борется за себя одного. Всё – это один и в то же время все вместе. Тревога, горе, наслаждение, смерть – это, по сути, один, и всегда один, способ существовать.
На эскизе картины "Сломанная колонна" (где ее позвоночник изображен в виде раздробленной греческой колонны) она записывает: "Ждать с затаенной тревогой, со сломанной колонной и беспредельным взглядом. Не двигаясь, на широкой дороге, влача мою жизнь, окольцованную сталью" 25.
Читать дальше