1 ноября 1939 года Пастернак говорил Тарасенкову, с которым тогда восстановил отношения после скандала по поводу Андре Жида: «Все мы живем на два профиля: общественный – радостный, восторженный – и внутренний, трагический… В эти страшные и кровавые годы мог быть арестован каждый. Мы тасовались, как колода карт. И я не хочу по-обывательски радоваться, что я цел, а другой нет. Нужно, чтобы кто-нибудь гордо скорбел, носил траур, переживал жизнь трагически. У нас трагизм под запретом, его приравнивают к пессимизму, нытью. Как это неверно! Трагичен всякий порыв, трагична пора полового созревания юноши, – но ведь в этом жизнь и жизнеутверждение… И нужен живой человек – носитель этого трагизма. В эти страшные годы, что мы пережили, я никого не хотел видеть, – даже Тихонов, которого я люблю, приезжая в Москву, останавливался у Луговского, не звонил мне, при встрече – прятал глаза. Даже Всеволод Иванов, честнейший художник, делал в эти годы подлости, делал черт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить в неприкосновенности свою берлогу – искусство. Его, как медведя, выволакивали за губу, продев в нее железное кольцо, его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу – в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым понравилось быть медведями, кольцо из губы у них вынули, а они все еще, довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике».
Роман нужен был для реализации трагического профиля.
В «Докторе Живаго», несомненно, отразилось христианское мировоззрение Пастернака. Но, что интересно, мы до сих пор не знаем твердо, был ли поэт вообще крещен. 2 мая 1959 г. он писал Жаклин де Пруайар: «Я был крещен в младенчестве моей няней, но вследствие направленных против евреев ограничений и притом в семье, которая от них избавлена и пользовалась в силу художественных заслуг отца некоторой известностью, это вызвало некоторые осложнения и факт этот всегда оставался интимной полутайной, предметом редкого и исключительного вдохновения, а не спокойной привычки. Но я думаю, что здесь источник моего своеобразия. Я жил больше всего в моей жизни в христианском умонастроении в годы 1910–1912, когда вырабатывались корни, самые основы этого своеобразия, моего видения вещей, мира, жизни…» Пастернак из принципа не афишировал до революции свое крещение и не пользовался привилегиями, которое это давало евреям, чтобы не подумали, что он принял христианство из конъюнктурных соображений. В «Записях разных лет» он утверждал: «Я не был связан с традиционной еврейской обрядностью, но, глубоко веря в Бога, никогда не позволил бы себе и думать о крещении в корыстных целях».
Но христианство Пастернака – какое-то внецерковное, мистическое. Его бы правильно было определить как «христианин вне конфессий». Для общения с Богом ему не требовалась помощь священника, хотя эстетикой обрядов он восхищался. В романе Живаго «слушал заупокойную службу как сообщение, непосредственно к нему обращенное и прямо его касающееся. Он вслушивался в эти слова и требовал от них смысла, понятно выраженного, как это требуется от всякого дела, и ничего общего с набожностью не было в его чувстве преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как своим великим предшественникам».
А шведскому филологу А. Нильсону Пастернак говорил: «Мы узнали, что мы только гости в этом мире, путешественники между двумя станциями. За то короткое время, которое мы живем на земле, нам нужно уяснить себе свое отношение к существованию, свое место во вселенной. Иначе ведь жизнь немыслима… Это означает возрождение нашей внутренней жизни, возрождение религии не как церковно-религиозной догмы, но как жизнеощущения».
По свидетельству Ольги Ивинской, поэт ненавидел «каждую торжествующую казенную церковь», поскольку «его гражданственность и патриотизм не имели ничего общего с казенным оптимизмом и квасной народностью».
«Смерти не будет» – крупно и размашисто вывел Пастернак название на титульном листе карандашной рукописи первых глав, писавшихся в декабре-январе 1945-46 годов. Справа под названием эпиграф, указывающий, откуда взяты эти слова: «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прошлое прошло» (Откровение Иоанна Богослова, 21, 4). Роман для него стал исполнением христианского долга. А слова Иоанна Богослова отразились в романе в процитированном выше разговоре Юрия Живаго с умирающий Анной Ивановной (Иоанновной) Громеко.
Читать дальше