Макаров : Это было особое чувство у редактора, когда что-то такое их настораживало.
Кантор : Да, да. Еще с этой вещью маленький эпизод, очень смешной, по-моему. Уже назову журнал – «Дружба народов». Был такой писатель, главный редактор, Баруздин Сергей.
Макаров : Конечно.
Кантор : Известный, да. И вот я приношу. Редакции очень нравится, они: «Да». Догнали до главного редактора. Вдруг мне звонят: главный просит. Я, окрыленный, молодой идиот, бегу – раз зовет главный, то все хорошо. Прихожу. – «Да, я прочитал. Вы талантливый человек, ничего не скажешь, говорит он, вы мрачный. Мрачный!» Я говорю: «Что это?» – «Вот я грустный писатель, говорит он, а вы – мрачный! Вы как Достоевский! А нам Достоевский сейчас не нужен!» Я говорю: «А кто решает-то – нужен, не нужен? Писатель появляется либо не появляется» – «Нет, уже если что-то строгое, то лучше уж тогда Солженицын». Тут вы совершенно правы, что либо это должна быть жестко ориентированная критика, либо это то, что никак не ложится в схему. Схема антисоветская? – понятно! Схема советская? – понятно! Просто трагическое восприятие мира?
Макаров : Когда я читал, кстати, вот эти «Два дома», мне вообще вдруг показалось, что писатели, у которых есть какая-то склонность не то чтобы вспоминать, ностальгировать по детству, а как бы восстанавливать свой внутренний мир, как мне показалось, потому что мне это было интересно, – что это не просто всякому нормальному человеку хочется вспомнить детство.
Кантор : Да, конечно.
Макаров : Но это как бы вообще такое восстановление своей души. И это тоже такая некоторая философская склонность, потому что хочется понять – с чего все началось, как это судьба началась. Не кажется ли вам, что в этом что-то есть, в это моей догадке?
Кантор : Я думаю, что вы совершенно правы, тем более что там и эпиграф, собственно, об этом: «Жизнь, зачем ты мне дана вообще?» Меня преследовала строчка, на самом деле, есенинская: «Мы все уходим понемногу». Как ни странно в тридцать лет об этом думать, но и он написал где-то в этом возрасте. И вот задержать это мгновенье как-то очень хотелось. Ничего другого, никаких сверхидей не было. То, что при этом, как я говорю, надуманное, оно никуда не девается. Мне, кстати, кто-то говорил, что вот слишком сложный текст и нужно написать проще. Но я говорю: «Я не могу прикидываться не думающим, когда я думающий. Тогда это будет тоже неправда». Я умею думать – значит, я и думаю. И здесь думаю, и там думаю. И тогда это будет нормально. И потом меня порадовал один эмигрант из Германии, который сказал, что, прочитавши эту вещь, он, абсолютно чуждый, он, постмодернист, сказал: «Вы, Володя, сделали одну странную вещь, неожиданную – вы восстановили язык московской интеллигенции, который был хорош у Чехова, там еще где-то. И практически ушел в советское время. Надо было ли это делать?» Я говорю: «Я ничего не восстанавливал. Оно так случилось, потому что писал, как думал». Как там у Окуджавы? – «Каждый пишет, что он слышит».
Макаров : Но вы знаете, что мне еще показалось, когда я читал очень ваш сильный рассказ, мы о нем, может быть, поговорим немножко отдельно – «Смерть пенсионера». Я как раз подумал о том, очень много прочитав в последнее время постмодернистов, всяких фантасмагорий, фантазий. Иногда талантливых, иногда, по-моему, несколько облегченных, но я вдруг подумал, что все-таки сильнее реализма ничего нет. Вот такой у меня вдруг традиционалистский взгляд. И еще такого русского реализма, такого беспощадного к детали, ко всем движениям ума, души. И вот к этой правде самой низкой жизни, как Александр Сергеевич говорил. Мне вот показалось, что это все равно самое мощное.
Кантор : Думаю, что правы. Самое интересное, что меня просили в конце поставить на обложку что-то, я привел фразу из письма моего приятеля, авангардиста, абсолютного теоретика-авангардиста, поэта-авангардиста, Сережи Бирюкова. И он написал: «Неизбывность силы русского критического реализма. Кафка отдыхает» – написал он по поводу этого рассказа.
Макаров : Интересно, что мне вспомнилось, Андрей Георгиевич Битов в каком-то, по-моему, разговоре с читателями или с какой-то такой просвещенной публикой, сказал, что вы ведь знаете, пушкинская «Сказка рыбаке и рыбке» это ведь, на самом деле, глубоко философское произведение потому, что финал ее – разбитое корыто – это то, к чему на самом деле приходит любой человек, чего он не достиг в жизни. И я как раз когда читал этот рассказ ваш, я как раз об этом и подумал – это об успешном человеке, это не пустой человек, это который прожил жизнь, что называется, на своей улице и достиг, и, в общем, имеет право себя уважать. Но вдруг все равно какой-то вечный трагизм бытия – все равно оказался в одиночестве. Там есть и большой социальный подтекст нынешний. Естественно, что, наверное, на читателей производит очень сильное впечатление, но у меня даже вне этого социального контекста именно какой-то такой экзистенциальный, что ли, ужас.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу