Первая наша мастерская была на Абельмановке, напротив кинотеатра «Победа». И сейчас, в последней, пятой по счету мастерской, мы опять оказались на Абельмановке. Говорю «мы», хотя он не дожил, потому что и эту мастерскую оформляли вместе. И сейчас в мастерской мы сидим среди работ Коваля… Говорил же Коваль: «Хочу сделать свой музей, куда приходили бы дети». А я его ругал, что музей — не наше дело и еще не время мемориалов. И ведь он добился своего. Сколько лет его уже нет, а его работы, его инструменты, его рабочее место до сих пор живут в мастерской. Я порой думаю: «Что бы сказал Коваль, глядя на нас?»
На старой Абельмановке Коваль снимал комнату или две у Петровича. Вернее, снимала троица: Мазнин, Мезинов и Коваль. Сам Петрович там не жил, он приходил только выпить и получить деньги. Именно там мы с Ковалем сдружились, а поскольку мне негде было работать, он говорит: «Вить, ты приходи, пятнадцать рублей будешь платить Петровичу и сиди, работай». Это по тем-то ценам! Года полтора мы там были, и жизнь эта довольно подробно описана в «Самой легкой лодке в мире», но деликатно описана — кроме жадности и пьянства Петровича, которого они звали Петя Кантропов, там ничего плохого не сказано. А на самом деле, конечно, Юре стало тяжело от этой зависимости, от этого Петровича — хама, сшибающего трешки, который за неуплату пытался сжигать его холсты и картины.
Однажды Коваль пришел вечером и говорит: «Витя — все! Больше мы это не терпим! Выходим и ловим грузовик!» А было двенадцать часов ночи. Поймали какой-то фургон, остановился: «Чего вам, ребята?» — «Нам надо перевезти барахло». — «Нет, ребята, двенадцать часов ночи, а может, вы жулики». Мы говорим: «Мужик, пойдем, посмотришь и сам решишь, отвезешь нас или нет». Он посмотрел на всю нашу художественную хламиду: холсты стоят, мольберт, чайник любимый, плитка и все такое. И говорит: «Ну, грузите». И отвез нас на Миуссы. Вот это была вторая мастерская.
На Миусской улице освободилась комната, где жила моя мама. И мы с ней договорились, перевезли туда от Петровича все вещи и прожили там довольно долго. Там бывали и Леша Мезинов, и Сергей Яковенко, и Мазнин. Все приходили, выпивали, писали картины и, конечно, пели песни допоздна. Это был период, за который у меня просто согнулась шея: я ходил по городу и все время смотрел, где пустые окна в подвалах, — искал мастерскую в районе Таганки. Наконец в 65-м году нашел в Лыщиковом переулке подвал, и вместе с Ковалем мы его осваивали.
Там раньше жили четыре семьи. Это был ужасный подвал, перегороженный узкими фанерными переборками, которые мы с Ковалем яростно разрушили. Одна стена его была глухо под землей, и было слышно, как ходят поезда метро. А другая стена была полуподвальная, на ней были полуокна, которые не закрывались почти никогда. Получился в итоге красивый зал. Со сводами, с камином, с раковиной, к которой вела винтовая лестница под самый потолок. А я в те годы был бездомный, и для меня мастерская была просто жильем.
В Лыщиковом переулке была уже действительно наша мастерская. До этого Коваль много работал у Силиса с Лемпортом, что-то лепил, красил, рисовал. А здесь мы начали осваивать офорт, делать гравюры, появился первый наш совместный лубок на стихи Коваля. Мастерская позволяла вместе с нами работать нашим друзьям — Вадиму Разину, Юре Ярцеву и Юре Егорову, Юре Лаврентьеву. В это же время в друзьях у нас была Таисия Ефимовна, редактор журнала «Рыбоводство и рыболовство», которая регулярно выделяла нам полосу в журнале. В разные номера Николай Силис и Владимир Лемпорт писали и рисовали. Коваль писал, рисовал я. Это был расцвет совместной художественной работы.
Собиралось у нас в мастерской, порой, человек по тридцать. Это были времена, когда всем хотелось не просто погреться у камина от нечего делать. Это было дружеское общение. Кроме работы нас объединяло желание быть вместе, петь песни под гитару.
С Лыщикова переулка в 70-м мы съехали благополучно в Серебрянический переулок, дом 3, квартира 4. Там все не так было красиво — обычная многокомнатная коммуналка. Тогда вышел закон, чтобы гнилые первые этажи освобождать от жилья под организации. Вид был более противный, но зато много места. Там Коваль впервые заимел свою комнату и начал работать по дереву. Тогда он мне посвятил стихотворение:
Из российских родных деревень
Я привез керосин и сирень.
А взамен, наточивши до блеску,
Я английскую вывез стамеску.
Этот стих и еще многие писались в общую тетрадь, которую Коваль называл корабельным журналом, так повелось с Абельмановки. А в его комнате среди инструментов висел настоящий штурвал и корабельный колокол — рында. В журнал писали все, кто приходил в мастерскую и кто хотел написать. В течение жизни по всем мастерским их накопилось много, включая наши личные дневники… В те же годы я вылепил людей в шляпах, болея керосиновой и граммофонной «болезнями».
Читать дальше