Панский посланец, рассыпаясь в благодарностях, призывал в свидетели и «матку боску», и «Иизуса», называл меня «светлейшим паном».
— Проше пана, проше пана! — повторял он, пятясь от меня и непрерывно кланяясь.
Как я узнал потом из рассказов товарищей, выпив перед едой стакан самогона, он мгновенно захмелел и пустился в разглагольствования. Оказалось, что он русский, зовут его Афанасием Петровичем, лет ему пятьдесят пять, служит у панов Свитницких уже тридцатый год в лакеях. Сам он из-под Житомира, где у Свитницкого было до революции имение.
Выпив еще, Афанасий Петрович расплакался и стал жаловаться на свою лакейскую судьбу: «Скоро всюду будут Советы. Панов побьют, а куда, матка боска, денемся мы, лакеи? Нас очень много, миллионы. В Англии, клянусь Иизусом, лакеев больше, чем крестьян. И мы ничего больше не умеем делать только приносить, уносить, стоять с салфеткой и молчать, когда нас ругают и даже когда бьют…»
Не вызвав сочувствия партизан, он умолк и вскоре уснул.
На следующее утро группа автоматчиков во главе с заместителем начальника нашей разведки Ильей Самарченко пошла с Афанасием Петровичем на фольварк пана Свитницкого. Сам пан и члены его семьи на время партизанского налета предусмотрительно скрылись. А батраки встретили партизан радушно. Выгнали из хлева несколько штук свиней, привели шесть коров, трех лошадей.
— Вы же говорили, — обратился Самарченко к Афанасию Петровичу, — что у вас скота гораздо больше…
Он только пожал плечами. И все просил:
— Стреляйте, стреляйте, проше пана, стреляйте в воздух! — и умолял партизан, чтобы они подожгли хотя бы хлев. — А то немцы не поверят…
Самарченко поджигать отказался. Когда наши автоматчики отошли в лес метров на пятьдесят, ветер принес запах дыма: дворовые Свитницкого сами подожгли хлев.
* * *
Днем было жарко, тихо, спокойно. Партизаны строили землянки, косили на лесных лужайках траву и делали все это не торопясь. Чувствовалось, что такая работа для всех — праздник, удовольствие. Даже те, кто вскоре должны были уходить отсюда, пилили деревья, обрубали сучья, таскали бревна для помещений штаба и госпиталя. Им был разрешен отдых, и вот они отдыхали в свое удовольствие. Для партизана и солдата — строительный труд большая радость и действительно отдых.
Щебет птиц, ветерок, шевелящий листву, тихие песни работавших на кухнях женщин — все создавало иллюзию мира. Помню, встретилась мне босая женщина в шелковом цветастом платье и с двумя ведрами воды на коромысле. Я даже остановился от неожиданности — откуда такая? Оказалось, что это Маруся Товстенко.
— А ты где ж такое платье взяла? — спросил я.
— Разве плохо? — засмеявшись, сказала она.
— Да нет, совсем не плохо. Непривычно… Легко, наверное, приятно, правда?
— Очень приятно… Я это платье перед самой войной сшила. В Чернигове только раз и надела. С собой взяла и, верите, влезла в него впервые за два года… Хорошо! — воскликнула она и засияла улыбкой.
Ни одного выстрела не слышал я весь этот день. И людей встречал все больше с топором, с пилой, с ведром воды, с гармошкой. Можно было подумать, что не партизаны пришли в лес, а переселенцы.
Вечером в мою палатку принесли свежее, только что просохшее сено. Большой батарейный фонарь, должно быть железнодорожный, лежал в углу. Свет его отражался от белоснежного парашютного шелка палатки. Над входом в нее висели еловые ветви. Я лег, распустил ремень, расстегнул ворот гимнастерки и даже стало совестно — так было мне хорошо и удобно.
Я лежал, думал. Было уже часов двенадцать. Вдруг услышал рокот моторов, рука потянулась к фонарю, чтобы потушить его. Но тут же вспомнил, что это наши самолеты: нас по радио предупредили, что сегодня прилетят. «Ах, жаль, — подумал я, — что не построили еще аэродрома». Вскочил и, застегиваясь на ходу, пошел к кострам. Они разложены были километра за два от нашего лагеря. Партизаны бежали к ним со всех сторон, радостно перекликались. Когда я подошел к кострам, над ними уже висели парашюты с мешками.
Через час я опять лежал в своей палатке: придвинул фонарь и держал перед собой толстый конверт, на котором адрес написан был рукой моей старшей семнадцатилетней дочери Нины. Долго не разрывал я конверта, разглядывал его со всех сторон, смотрел на почтовые печати, на надпись «воинское», которая заменяла марку. На печати я прочел «Орск» и дату. Письмо ко мне из далекого приуральского города шло всего пять дней.
Читать дальше