Отец умер в 1908 году, в первую осень моей московской жизни.
О смерти отца я узнала так: вернулась к себе в комнату из драматической школы. Развернутая телеграмма лежала на полочке перед зеркалом, смутно в нем отражаясь. Несколько раз я перечла телеграмму — никак не доходил до меня ее смысл. Тогда было мне уже восемнадцать лет, но не могла я еще понять, что такое — «папа умер». По тогдашнему моему глубочайшему убеждению, умирать могли только посторонние.
На похороны отца поехала я со старшей сестрой (от первого брака моей матери). Она, — врач.
И вот мы дома. Отец в гробу… В военном мундире, красивый, торжественный. Солдат читал псалтырь.
Сестра расстегнула мундир, рубашку и приложилась ухом к сердцу отца. Оказывается, он боялся летаргии и несколько раз просил «в случае чего» в точности удостовериться в безусловности его последнего сна.
Не забыть дня похорон. Почему-то особенно помню вышитые полотенца, разостланные по ступенькам террасы нашего дома и по земле сада (молдавский обычай).
Мать идет под ореховыми деревьями — теми самыми, под которыми со мной новорожденной танцевал когда-то отец. Отчужденная от всего и всех идет она… Шепчет имя отца и тихо с ним — воображаемым — говорит, тихо и так нежно, будто обещает впредь ничем его не попрекать, но всегда и во всем с ним соглашаться. Мы в семье очень любили друг друга, но все же мира не было. Очень уж разные были родители, и потом — две дочери от первого брака матери, а всегда сложны отношения, когда дети разных отцов. Нужен какой-то особый талант для возможности слияния, для ласкового понимания, которое иногда важнее любви. При понимании — ничто не темно, нет незаслуженных обид.
Дом наш был неказистый, но очень красив был вид из окон: склон горы, на нем сады и домишки пригорода. И сейчас стоит перед глазами этот склон, весной весь белый от вишен в цвету. И помню огоньки свечей в пасхальные тихие весенние ночи…
{14}В нашем доме не было красивых вещей (разве только большой серый ковер с каймой из роз и белых лилий, а посреди ковра девочка в большой шляпе кормила кроликов: она казалась мне прелестной). Но мое детство и юность протекали в большом саду в городе или же в бессарабских деревнях. Когда цвели плодовые деревья, казалось, что хаты — на небе, в веселых облаках. Подолгу жила я на хуторе, на отшибе от деревни, ходила босиком, любила бархат травы, до сих пор помню теплую ласковую пыль дорог и острое покалывание жнивья. Помню летние ливни, темные ночи, зеленые всходы полей, жатву, деревенские песни по вечерам… Да и город наш был, как сад. Его улицы, как аллеи. Из открытых окон вечерами раздавалось пение. Казалось, весь город поет.
Родители мои не занимали видного общественного положения, и рано столкнулись мои детские мечты о жизни с реальной действительностью. И много недетской горечи скапливалось в детской душе. Радостно жилось мне только на природе и в учении.
Училась я всегда очень хорошо. В возрасте четырех лет уже бегло читала и хорошо писала.
В детский сад ходила вместе с шестилетним братом Николаем. Могла бы стоять пред куклами в витринах магазинов не только часы, но дни, годы, жизнь, если б не Коля. Он оттаскивал меня от пленительных окон, чтобы самому наглядеться вдоволь на то, что трогало его мальчишеское воображение: ружья и пирожные…
Десяти лет выдержала вступительный экзамен в третий класс «голубой гимназии» (мы носили голубые форменные платья).
Начальница нашей гимназии была княгиня.
Учились мы в мертвой традиции.
Это не анекдот — то, о чем я сейчас скажу: молодой учитель естественной истории, который приехал в Кишинев из Москвы, на одном из уроков о насекомых шутя причислил ангелов к «перистокрылым». Классная дама сидела на этом уроке, и учителя с треском выгнали из гимназии. Правда, он сказал еще то, что бог создал землю не в шесть дней, как учили нас на уроках «закона божьего», а что богу на сотворение мира недели не хватило и понадобилось ему для этого серьезного дела время подлиннее. И еще сказал он, что «день» — не день, а период в неисчислимые тысячелетия.
Пятерка по «закону божьему» была для нас обязательна. Даже пять с минусом по этому предмету становилось непреодолимым препятствием к дальнейшему образованию, да и вообще барьером, мешающим жизненной успеваемости. Наизусть заучивались нами бесчисленные возгласы церковных служб. А ектеньи! (их несколько длинных, в особенности бесконечна ектенья «сугубая»). Если гимназистка отвечала хорошо, то священник, записывая балл в классный журнал, приговаривал: «Стараетесь»; если он был не удовлетворен знанием, то произносил: «Старайтесь!»
Читать дальше