«Каждый вечер причиняет мне невероятную усталость и нервные боли в сломанной девятнадцать лет назад ноге».
Поднимался к нам в институт, отдыхал на площадках лестниц: это было очень высоко.
Не пропускал ни одной лекции. Мы платили ему тем же. Читал курс, официально именовавшийся теорией и практикой ораторского искусства.
Но это был повод, толчок для мастерских портретов людей, встречавшихся ему на жизненном пути, прокуроров и следователей, свидетелей и обвиняемых, революционеров и черносотенцев, фальшивомонетчиков, убийц, душевнобольных. Начинает с рекомендаций будущим лекторам — одеваться опрятно, не неряшливо, так как «психическое действие на собравшихся начинается до речи, с момента появления лектора перед публикой», предостерегает их от учительского тона, «противного и ненужного взрослым, скучного — молодежи», просит не применять в речи одних и тех же выражений, даже на расстоянии. Цитирует Флобера и Мопассана, рекомендовавших не ставить в тексте одинаковых слов «ближе, чем на двести строк», и… и тут конец курсу ораторского искусства — он говорит о Флобере, Мопассане, о «Саламбо» и «Мадам Бовари», о «Милом друге» и о «Сентиментальном воспитании».
Он бог отвлечений. И о том, как писались «Власть тьмы» и «Живой труп», — и они ведь, как и «Воскресение», возникли из уголовной хроники. И как Достоевский упросил Кони поехать вместе в колонию для малолетних преступников на Охте. И какую реакцию вызвала речь Достоевского на Пушкинских празднествах в Петербурге и в Париже. Вечер с Чеховым после поездки Антона Павловича на Сахалин… Да что Чехов, — Чехов жил и в начале двадцатого столетия! Встречи с Тургеневым, с Некрасовым, с Пироговым, с Майковым, с Писемским, с Апухтиным…
Все это было захватывающе.
На наших занятиях он инсценировал судебные процессы, на одном из них я очень бездарно сыграл обвиняемого сектанта.
Зимой, после очередной лекции, помогаю ему, с трудом передвигающему ноги, сойти по скользким, обледенелым ступенькам Невской башни. На деньги, заработанные утром в порту, нанимаю извозчика, дремлющего у гранитной головы Лассаля. Лихо запахнув вовсе не медвежью полость, а какое-то грязноватое, рваное одеяло, везу Кони на Надеждинскую, в его старую, запущенную петербургскую квартиру.
На стенах портреты с дарственными надписями Тургенева, Толстого, Ключевского, книги в низеньких шкафах красного дерева, пыль столетий. Усаживаю его в старинное павловское кресло-бочку, укутываю его ноги пледом, разжигаю огонь в печке.
Помолчав, он говорит о том, что вот опять в утренней почте анонимка, почерк знакомый, не школьный ли товарищ? Опять все те же гадости, та же злоба и «чтобы поскорей сдох».
— А я и так скоро это сделаю, без его насильственного нажима, — говорит он и грустно смотрит, как разгорается огонь в печке. — В конце концов надо будет прикрыть и эту заслонку — всему ведь приходит конец…
Кружим с девушкой по круглой площадке вокруг купола — то шпиль Адмиралтейства, то шпиль Петропавловской крепости, то ангел на Александровской колонне, то Зимний, то арка Главного штаба с несущейся квадригой; как-то говорил Олеша, гуляя по Ленинграду: «Эту Арку читать надо, как книгу, и слушать, как стихи».
По другую сторону Невы вдруг ворвался, без всяких на то прав, в строгие ампирные ансамбли бирюзовый купол мечети. Тут, в Петрограде, азиатская мечеть, совсем такая, как в моем Самарканде.
Рустем Галиат написал стихи:
Разве можно закрыть глаза,
Когда город совсем опаловый?
И мечети родной бирюза
В кольцо города вправлена,
В эту белую, пьяную ночь!
На самом деле — пьяная, хотя не выпито ни глотка. Пьяная, белая, бессонная.
Разводят мосты над державным течением Невы, буксиры — отсюда, с купола, они со спичечную коробку — тянут, надсадно хрипя своими гудками, баржи, пароходы, и пароходы тоже — игрушечные. Тишина, которой объят город, доносит сюда, под купол, хриплые гудки буксиров, внося единственную жизненную ноту во всю эту призрачную ирреальность.
С той ночи и я, и тоненькая девушка с чуть раскосыми глазами, и Рустем Галиат, и многие тысячи моих сверстников, приехавших в Ленинград в двадцатые годы, числим себя его уроженцами, пленниками туманов…
Девушка, с которой кружил под куполом, вышла замуж вскоре, и я с грустью повторял строки:
Вот девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца…
Зачем Колумб Америку открыл?
Только вовсе были не газельи глаза у нее, и замуж вышла вовсе не за американца. За военного, только что окончившего академию.
Читать дальше