В Москву и даже в свой не пострадавший от бомбежек дом в Столешниковом переулке, где жила до войны с Сергеем и его женой, бабушка вернулась летом 1943-го, вскоре встретила сыновей: мой отец прилетал с фронта на несколько дней, а дядя вместе с другими профессорами Педагогического института возвратился из эвакуации. Она пришла в ужас от того, как изменились и постарели оба. “Какая обида, что на вашу долю выпало время столь тяжелых переживаний”, – писала она моему отцу в июле 1944 года. Старалась не терять надежды на лучшее: “К счастью, перспективы на будущее улучшаются и Бог даст, вы увидите еще хорошие веселые дни”.
В последний военный год бабушка переселилась к нам: крутая лестница, что вела на верхний этаж дома, стала ей не под силу. Она дождалась Дня Победы и на короткое время даже некоторого разумного благополучия, насколько то было возможно в нищей, разоренной стране, да еще в нашем разбомбленном и разграбленном доме. Основания для оптимизма тогда существовали: всем казалось, что с террором покончено и обстановка в дальнейшем не будет столь удушающей. Успела увидеть, что надежды ее не сбылись.
Скончалась бабушка в 1949-м, в разгар борьбы с “космополитизмом”. В этом году ее старший сын был изгнан из Московского университета, младший объявлен “врагом № 1 в детской литературе” [6] Такой “титул” пожаловал моему отцу Александр Фадеев, бывший в ту пору генеральным секретарем и председателем правления Союза советских писателей. – С.Б.
; имя столь ценимого ею Стефана Цвейга, которого она в течение четверти века неустанно не только переводила, но и пропагандировала, не упоминалось даже в учебных курсах зарубежной литературы, а его книги исчезли из публичных библиотек. Еврейский погром, ужаснувший ее в Киеве в 1905 году, продолжался на новый лад, только бежать от него за границу было теперь невозможно. Существовал другой способ уйти, она им воспользовалась. Похоронили мою бабушку на Новодевичьем: к умершим “инородцам” Союз писателей относился толерантно.
Остается сказать, что моя стойкая и мужественная бабушка Поля ростом не превышала полутора метров, притом отличалась пышнейшими статями и тончайшей талией. Шляпы со страусовыми перьями, корсеты, юбки с воланами, кружева, изящной работы шелковые зонтики на ручках из слоновой кости были созданы специально для нее. Кое-что из подобных забав позапрошлого века дожило до моих дней, но в память бабушки я привезла в Америку и храню не эту пеструю мишуру, а два простеньких круглых гребня из пластмассы, которыми она до конца жизни закалывала свои старомодные букли.
Переводы Полины Бернштейн переиздаются по сей день.
Старший брат и его окружение
Когда я однажды спросила отца, ощущал ли он в детстве, в отрочестве сиротство, он твердо ответил: “Никогда. У меня был Сережа”.
Сережа, выдающийся лингвист Сергей Бернштейн, старший брат, которому к моменту гибели отца не минуло и девяти, с первых дней жизни младшего стал его опекать и в меру сил воспитывать.
Сергея Игнатьевича и моего отца связывала тесная дружба, редкая даже для столь близких родственников: Сергей был для моего отца больше, чем братом, но все-таки – братом, а не отцом. Дистанция между братьями короче, чем между детьми и родителями, отношения проще. К старшему брату испытывают уважение, но не почтение. С друзьями родителей общаются если и охотно, то без непринужденности, а с товарищами брата – легко и естественно. Так, легко и естественно, гимназист Саня Бернштейн вошел в компанию друзей сначала – студента-филолога, позднее – профессора Сергея Бернштейна.
Благодаря брату у меня в гимназические годы появилось довольно много знакомых филологов. Товарищем брата по университету был Юрий Николаевич Тынянов, вместе с которым он посещал занятия знаменитого Пушкинского семинара Семена Афанасьевича Венгерова. Тынянов бывал у нас, а потом и я с ним подружился и стал бывать у него. Однажды я даже сидел у него в засаде: в двадцать втором году искали Шкловского, хотели его арестовать. Он дня три скрывался в Петербурге. Одну из засад устроили в квартире Тынянова, а я пришел к тому в гости. Просидел у него сутки в большой разношерстной компании: Каверин, молочница, нищий… Мы очень весело провели там время, потом засаду сняли и нас отпустили.
Человек он был замечательный во многих отношениях. Обаятельный. Доброжелательный. Уживчивый. Чрезвычайно общительный. Я его наблюдал вот только в эти годы, в сущности, последние мои наблюдения относятся к тем годам, когда он писал “Кюхлю”, когда он, собственно, только входил в литературу. Не буду говорить о нем как о писателе и ученом – об этом достаточно написано, – хочу напомнить, что он обладал еще одним талантом: это был удивительный актер. Как он умел изображать – только не современников, как он блистательно перевоплощался в тех, о ком рассказывал! То, что делает Ираклий Андроников, это, я бы сказал, слабое подражание тому, что умел Тынянов. Андроников – талантливый имитатор, а Тынянов – тот создавал образ, показывал тех, кого ни он, ни зрители никогда не видали и видеть не могли. Он, рассказывая о Грибоедове, показывал Грибоедова, рассказывая о Пушкине, показывал Пушкина. А надо сказать, он лицом был слегка похож на Пушкина и, зная это, отпустил такие же бачки, какие носил Пушкин, сознательно подчеркивал сходство. Он мог представить разговор Пушкина с Бенкендорфом, с Соболевским, с Хитрово – это было и поразительное актерское мастерство, и поразительная достоверность: каждое слово могло, чувствуется, что могло было быть сказано в ту эпоху и в тех обстоятельствах [7] Магнитофонные записи бесед А. Ивича с В. Дувакиным. Москва, 1972 г. Кассета № 248, дорожки 1 и 2; кассета № 249, дорожки перезаписи 3 и 4. Далее: Ивич-Дувакин.
. Размышлял вслух: “Что было бы, если б Пушкин убил Дантеса? Писал бы прозу, ушел в аристократизм, стал бы придворным историографом. Последняя поэма «Анджело» – самая слабая. А ему очень нравилась. Вероятно, стихи писал бы плохие. Впрочем, ему вряд ли хотелось жить” [8] Последние строки записаны на отдельном листе, датированном 29 января с последующим уточнением года: “1920 или 1921”. – С.Б.
.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу