Четвертое. Я не знаю, трагический ли я артист, не моего ума это дело, но горечи, ран от предательства и подлости у меня, увы, накопилось предостаточно. Иногда самые близкие сему весьма способствовали. Есть из каких копилок и залежей набрать боли, горечи и ударов, накопившихся за последнюю треть жизни.
Пятое. Я не только отец пятерых детей, я дед пятерых внуков. Тоже нужный опыт. Мне стало ясно, и это «ноу-хау» было воплощено, что Лир – старик, который очень боится сойти с ума, он постоянно говорит об этом и весьма предрасположен к старческому безумию. Стало быть, он может видеть внутренним взором своих дочерей Гонерилью, Регану и Корделию тремя маленькими девочками в детских платьицах и одновременно с подлинными тремя дочерьми говорить, как с тремя крошками, которые для него до конца жизни и спектакля так ими и останутся в его воспоминаниях и воображении. Оттого мой Лир выносит в финале задушенную Корделию в образе ребенка. Это та мера театральной условности, которую современный зритель легко примет на веру. И я не ошибся.
Шестое. Я хотел при всем вышесказанном быть психологически убедительным и разнообразным в средствах выражения. Где-то в районе, предгенеральных прогонов мне почему-то вспомнилась старуха Ф. Г. Раневская – тоже, как и Анна Ахматова, женщина-Лир. Королева-Лир.
Припомнилось ее знаменитое заикание и манера говорить низким, глуховатым, значительным тембром. И это было взято мной на вооружение. «Когда б вы знали, из какого сора…» – помните?
Седьмое и самое существенное. Я уже почувствовал, как следует вычерчивать психологическую, смысловую и формальную стороны этой роли. Я графически выстроил движение от упрямого гордеца первой картины через мнимую независимость поведения (короткая, но важная и оживленная сцена с Кентом и Шутом после охоты в замке Гонерильи) с последующим ерничаньем и взрывом старика, нежную встречу с Реганой и страшный, отчаянный удар от двух восставших на отца сестер. Прощание с Гонерильей-девочкой, прощание навсегда:
Прощай, мое дитя!
Я больше никогда с тобой не встречусь.
Я не браню тебя.
Пускай в тебе когда-нибудь
Сама проснется совесть…
Монолог о терпении. Монолог в слезах, об их невозможности на мужских щеках и уход в Бурю, уход ото всех, от реального мира в никуда, в природу, как раненый зверь…
Сцена Бури начинается для Лира знаменитыми монологами-обращениями к стихиям:
Дуй, ветер, дуй! Пока не лопнут щеки!
Лей, дождь, как из ведра и затопи
Верхушки флюгеров и колоколен.
Вы, стрелы молний, быстрые как мысль,
Деревья расцепляющие, жгите
Мою седую голову. Ты, гром,
В лепешку сплюсни выпуклость вселенной
И в прах развей прообразы вещей
И семена людей неблагодарных!
Как это играть? По правде-правденке, как это игралось в спектакле С. Женовача на очень-очень малой сцене, очень Малой, теперь Бронной? Декламировать? Или рвать пупок? Как? Я играю эту сцену с литаврами (медными тарелками в руках). Почти спиричуэлс, почти пение. Ведь Лир сходит с ума, возможно все. Я даже перехожу на какое-то время на чужой язык, исполняя стихи Шекспира по-английски. У Лира в голове каша и винегрет – он заболевает всерьез. Но эти знаменитые монологи-заклинания для меня в этой сцене, в конце концов, второстепенны, а главным кульминационным местом мне представляется лировское требование, именно требование всеобщего покаяния:
Преступник! На душе твоей лежит
Сокрытое злодейство. Опомнись и покайся!
Руку спрячь кровавую, непойманный убийца!
Кровосмеситель с праведным лицом,
Клятвопреступник с обликом святого.
Откройте тайники своих сердец,
Гнездилище порока, и покайтесь…
И тут я, в нарушение советов, которые давал мой Гамлет актерам, прося не добавлять ничего от себя, нарушаю завет и добавляю уже от себя – Лира: «Как ныне каюсь я!»
Для меня это небольшая, но очень важная отсебятина. Лир и сам себя чувствует грешником, которому кроме долготерпения нужно и собственное покаяние. Я ничем не нарушаю замысел классика, ведь еще через несколько фраз Лир скажет, что ляжет спать, но сперва помолится. И вот этот блок (в спектакле Хомского объединили две сцены в одну) для меня чрезвычайно ответственен и смыслово, и эмоционально. Мой Лир сначала фарой от старого авто светит лучом в зрительный зал, требуя покаяния как бы от каждого присутствующего на представлении, столь же темпераментно, как говорит, почти кричит, требуя немедленного покаяния и признания своих грехов. Он падает на колени, говоря: «Как ныне каюсь я!», а затем идет молиться, и молитва его, начинающаяся со слов: «Отче наш, иже еси на небесех…», начавшись опять-таки по-английски: «Our father…», затем тихо переходит в также хрестоматийно знаменитый его монолог-покаяние: «Вы нищие, нагие горемыки…», который заканчивается сакраментальным: «Вот тебе урок, богач надменный. Стань на место бедных, почувствуй то, что чувствуют они, и дай им часть от своего избытка в знак высшей справедливости небес!» Так ветхозаветный старец превращается в старца праведного, раба небес и Христа.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу