Мы никогда не играли с ним вместе. Это с одной стороны – парадокс, а с другой – слишком параллельная жизнь. И его чуткость: есть своя опасность в этой слишком параллельной жизни. Он занимался режиссурой, и я занимался режиссурой. Я стал строить свой театр, и он стал строить свой. Он никогда не вмешивался в мои дела, но когда он пришел на мой спектакль как зритель, актеры говорили, что такого шумного и заинтересованного зрителя они не видели. Я увидел тогда еще одну его особенность: он был совершенно изумительным зрителем, если ему нравилось, и скучающим, молчащим и надувшимся, когда ему не казалось это интересным. Но уж если ему нравилось, он требовал, чтобы его увлечение разделили. Он устраивал фейерверк своих личных реакций.
Только один раз он мне позвонил, я думаю, это было лет за пять до его ухода, и сказал:
– Давай вместе сыграем «Ветер шумит в тополях»!
– Нет, Миша, не надо нам этого делать. Потому что это для камерного зала. И для наших, специальных зрителей, а не для тех, которые придут на наши имена.
Так и не состоялось. Жаль? Конечно, жаль. Но такое было лишь однажды во всей нашей долгой жизни.
С Мишей было трудно. Я от многих это слышал, от тех, кто с ним работал. Слышал о придирчивости, неуступчивости, даже гневе. Это всё было правдой. Но так как я не был многим, для меня он трудным не был.
Мы иногда по пять-шесть лет не видались, не перекрещивались дороги. Но уж телефон бывал всегда. И после какого-то периода кто-то из нас обязательно объявлялся. Удивительным был всегда разговор с ним. Он не высасывал, а наполнял.
Я припоминаю наш разговор, возможно, из последних в его жизни.
Перед отъездом он снова попробовал увлечься Израилем. Он думал, что ограниченный болезнью глаз, он мало что сможет уже сделать. Он ехал туда лечиться. Дня за четыре до его кончины я звонил ему в больницу, зная уже, что всё плохо и дни его сочтены. Он отвечал на все мои расспросы о болезни очень кратко. Он сам расспрашивал, что делает тот, что делает другой, что делаю я? Почему не замечаю того, что заметил он? Волновался о делах в «Современнике» – театре его давнего увлечения. Он спрашивал, что я прочел? Говорил, что сам уже не может читать, но вот это (он называл книгу), видимо, очень важно.
Таков был Миша до своих фактически последних минут. И он ушел, распахнув дверь в никуда и смело захлопнув эту дверь. Никого не посвятив в то, что было с ним по последним мучениям и ощущениям приходящей темноты. Он был героем!
Миша Козаков…
Я необъективно люблю, ценю и очень высоко для себя ставлю эту удивительную натуру.
Александр Ширвиндт
Почти родственник [3] ШИРВИНДТ Александр Анатольевич. Режиссер, актер. Художественный руководитель Театра Сатиры. Из книги «Склероз, рассеянный по жизни»
Мечта выйти на эстрадные подмостки зародилась еще на студенческой скамье. Не у меня одного. Мы кончали театральные вузы: Михал Михалыч Козаков – мхатовский, я – вахтанговский и решили сразу по окончании блеснуть в концертах. Блеснуть надо было, говоря языком нынешних философов, «однозначно», но блистать оказалось не в чем.
В Москве были два знаменитых закройщика – Затирка и Будрайтис. Они шили только элите – в основном литературной, иногда – актерской. Наши мамы посчитали, что раз мы всё-таки доползли до диплома, то заслуживаем вознаграждения. Наши мамы были дамы, плотно связанные со всей богемной знатью.
Они скооперировались, подкупили черного крепа и пошли клянчить, чтобы Будрайтис сшил детям двубортные костюмы. Добились. И Будрайтис, у которого шили Погодин, Чуковский, Светлов, Маршак, Михалков, брезгливо занялся двумя испуганными худыми галчатами.
Из материала, что набрали мамы, можно было скроить шесть костюмов. Он сшил два одинаковых двубортных шкафа, и мы, совершенно не разгибаясь и не сгибаясь, от него вышли. Тут же поехали к Аркаше Арканову, который тогда еще учился на врача, но тяготел к чеховской традиции, и сказали: «У нас замечательная задумка – нужно выходить на эстраду». Арканов спросил, что за задумка. Мы выложили идею: Козаков появляется из левой кулисы, я – из правой, мы медленно идем в одинаковых костюмах и встречаемся в центре сцены. На этом замысел заканчивался.
Арканов сказал, что идея интересная. И сел писать…
Прошло больше полувека – костюмы истлели, Арканов пишет.
В ожидании аркановского шедевра мы по счастливой случайности попали в поле зрения филармонического чтеца Всеволода Николаевича Аксёнова.
Читать дальше