Ночь без сна. Утро без радости. Я в ее контору. Никто ничего не знает. Нина мою дочь вчера вечером не видела. Прошу директора: позвоните в полицию! Нет, не станет звонить, не его дело, не хочет ввязываться. Холоден, как лед. Я к ее подругам. Ни одна не слышала ничего.
На другое утро — в полицию. Долго ждала в приемной. Наконец пустили. Молодой чиновник листает списки. Да, позавчера, 4 августа, Мари Хольцман арестовали и препроводили в тюрьму. Не волнуйтесь, сейчас многих хватают на улице, а потом отпускают, если за человеком ничего не водится. Она, правда, комсомолка, это уже хуже. Но в любом случае принесите ей завтра, в четверг, что-нибудь поесть в камеру.
Как ни ужасны были вести, любезный тон полицейского меня немного успокоил. Теперь я, по крайней мере, знала, куда дальше идти. Я побежала домой: там Гретхен тоже не находит себе места. Утром собрали корзинку с едой: масло, четыре яйца вкрутую, колбасы, сахара, хлеба, смородины. Тюремный двор уже был полон: почти все женщины, стоят с передачами для заключенных. Мы встали в очередь.
Многие уже хорошо друг друга знали — они встречались здесь каждый четверг, и у них было предостаточно времени излить друг другу душу. Нас тоже тут же спросили, кто у нас сидит. У каждой из них болело сердце за кого-то там, за решеткой, и беду ближнего понять могли с полуслова. Но у нас беда была особая, и мы о ней рассказывать не стали.
У большинства в тюрьме сидел муж, у некоторых — сын, у других — отец. Женщины приезжали из деревни, издалека, некоторым километров сорок пришлось проехать на своей телеге. Их лошади стояли тут же во дворе, привязанные к дереву. Солнце палило нещадно, а спрятаться негде. Наконец и мы придвинулись к окошку. Хольцман? Еврейское имя. Евреям передачи принимают в другой день. Нет, нет, она немка! Чиновник полистал толстый фолиант, нашел что нужно, пометил, выдал номер. С ним надо было встать в очередь к другому окошку. Корзинку нашу взвесили (больше двух килограммов не положено), хлеб и масло искромсали на кусочки — не спрятано ли внутри чего-нибудь недозволенного. Потом вместе с молодым человеком, носильщиком, перешли улицу и стали ждать у тюремных ворот.
Много нас набралось, ожидающих. Некоторые уже много раз тут ждали. Господи, как долго! Только бы ее не записали еврейкой! Тогда ведь посылку не примут! Мы с Гретхен держались за руки и стискивали друг другу ладони от волнения. Страх, снова этот мерзкий страх подкатывал! И все о том же, все за одно и то же: не дай бог кто узнает о нашей еврейской тайне! Наконец, вернулся носильщик и протянул нам пустую корзинку и записку. Мари написала на листке бумаги только свое имя. «Она так обрадовалась вашей передаче, — сообщил он, — хотела написать что-нибудь, но это строжайше запрещено». Она передала нам привет, как смогла! Ну, слава богу! Ох, отлегло! И успокоенные мы вернулись домой.
С того дня мы жили от четверга до четверга. Всю неделю мы наполняли нашу лыковую корзинку съестными припасами, чего-нибудь вкусненького, всего понемногу. Масло и сало раздобыть было невероятно трудно, мы как-то выкручивались. Ухитрялись даже достать сладостей. И всякий раз снова и снова — часовые очереди в тюремном дворе, где негде укрыться от солнца, грубые тюремщики, от которых не дождешься доброго слова, вечно «тыкают», обращаются с запуганными, затравленными родственниками заключенных, словно с преступниками. Тягостное, надрывное ожидание утешительного знака, поданного из-за каменных стен и решеток. Марите Хольцманайте, я уже выучила, как звать мою девочку по-литовски. Всякий раз я изучала ее записку: как она там сейчас? Как там держится моя храбрая дочка? Не сломила ли тюрьма ее твердого духа? Вынесет ли она это испытание?
Между тем друг ее Виктор выяснил, что в тот треклятый день она пришла в военный госпиталь к тем самым своим знакомым немецким солдатам и завела уже известный разговор: мир любой ценой! Услышал один из штабных врачей, вмешался в разговор, принял юную пацифистку за вражеского агента и велел арестовать.
Услышав такое, я снова кинулась в полицию. Зря пришли, заявили мне, не наша компетенция, идите к немцам. От тех, понятное дело, добра не жди. Вычислили, что я уже приходила к ним много раз просить за мужа. Так, так, ладно, выясним, так ли уж ваша дочь невинна, как вы утверждаете. Когда придти? Не надо больше приходить, ни к чему. У меня тоскливо заныла сердце. Быть беде, по всему видать. Чего еще ждать от одержимого фанатика. Тон — ледяной, скажет, как все равно ножом полоснет. И эта ненавистная партийная униформа, и свастика, мерзкий крест с закорючками. Говорят, вроде бы, на одном со мной языке, но до них не достучаться. От них хочется лишь бежать, скрыться, спрятаться, исчезнуть. И у них теперь моя Мари.
Читать дальше