Вспоминаю твои сетования на отсутствие большого успеха, широкой популярности. Не думаешь ли ты, дорогой поэт, что тем самым ты был сбережен от высокомерия и чванства, часто сопровождающих славу, разрушающих целомудрие художника. Ты был одинок среди бардов тогда и останешься неповторимым среди них сегодня и навсегда.
Открывая наугад любую страницу книги, вижу тебя как наяву, слышу голос, тебе присущую просодическую манеру проставлять ударения при чтении стихов, в которых часто твоя смятенная душа проникновенно говорит о любви к деревам, травинкам, птичкам, букашкам. К грустному человеку. Тоскует. Поет «неба свод высокий», грезы, вечность.
И, наконец, дорогой друг, если жизнь на земле продолжится, то придет время, когда мировая попса захлебнется в своем ничтожестве, добрые люди перестанут быть «населением», а личность — «гражданином». И разросшийся над тобой шумный зеленый шатер отбросит широкую тень в будущее, и твое прозрение «Я — ваша тень» станет световой дорогой, по которой придут к тебе новые люди из будущего не источать елей, а принести слова благодарности и уважения за то, что в свой преступный продажный ХХ век не скурвился, сохранил, сберег редкую возможность святого триединства: слова, звука, изображения, какого не встречал в таком ярко выраженном естестве ни у кого из моего поколения.
Большие таланты, случается, погибают. Гении — лишь умножают во времени свою актуальность.
До свидания. Твой Б.З.
* * *
Легкомысленные беспечные годы моего обучения в Ленинграде и в Москве совпали с новыми временами после смерти Сталина, которые обрушились на «Союз нерушимый республик свободных», как шквал клокочущего потока в образовавшемся зазоре железобетонной плотины, еще вчера казавшейся на самом деле нерушимой. Плотина начала крошиться и распадаться на глазах подобно старым фрескам в соприкосновении со светом, дуновением свежего воздуха. Это время, вторая половина пятидесятых и шестидесятые годы ХХ века, вошло в историю и мое поколение вместе с ним под кличкой «шестидесятники».
Глаголы и прилагательные, сослагательные наклонения и междометия и тому подобные ингредиенты, которыми и без того перенасыщена сборная солянка писаний, устных рассказов и легенд живых свидетелей времени, — умножать не стану. Моя задача иная.
Опыт учебы в двух главных городах России в этот период дает мне возможность попытки рассказать о сравнительных наблюдениях, об эйфории молодости и ее тщеславно-романтических надеждах, тщетных и глупых, как стало ясно сегодня, о встречах с людьми, чаще гуманитарного круга: поэтами, писателями, художниками — и не только сверстниками, но и старшего поколения, включившимися в оздоровительное движение общества, только-только выползающего из мрачного застенка немоты, страха, ужаса сталинского террора.
Для этих воспоминаний я выбрал память чувств и эмоций. Понимая зыбкость этого материала, его возможно легкую пригодность для личной мифологии — все же строю на этом песке. Вспоминаю не порядок действий, а то, что высвечивается. Мне веселее шагать по трассирующим вспышкам памяти, и пусть в этом пространстве факты перемещаются, пересекаются, путаются — это неважно. Не хронику пишу.
А ошибусь — мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Б. Пастернак
* * *
Ленинград и Москва — различные психологические пространства, в которых сформировались соответственно два столь же отличных типа мироощущения, поведения. Я, по-видимому, вобрал в себя оба.
Императорская Санкт-Петербургская академия художеств за 250 лет своего существования, включая советский период, не потеряла своих корней. Они не были выкорчеваны, как виноградные лозы Массандры. Ее родной фасад хоть и обветшал, но по-прежнему украшает собой невскую набережную. По-прежнему позади здания академический сад, окруженный чугунной решеткой. Словом, цитадель, монастырь. И сознание студенчества формировалось келейное. Эта формула во многом применима и ко всему городу. Место, тем паче в столетиях, формирует психогенетический тип человека. Санкт-Петербург был замыслен как столица государства российского, так и был построен строго по плану, «пышно, горделиво», с прямыми широкими проспектами, уходящими в далекую перспективу и еще дальше, отраженным светом Адмиралтейской золотой иглы через Петром прорубленное окно — в Европу.
Москва, которая лепилась веками разноплеменным народом дом к дому, как ласточкины гнезда, — внятно отличается эмоциональной демократичностью, эклектикой хаотичного силуэта от аристократически рационального и строгого архитектурного рисунка Санкт-Петербурга. Словом, «…И перед младшею столицей / Померкла старая Москва, / Как перед новою царицей / Порфироносная вдова». Две столь различные архитектурные среды сформировали столь же разный тип бытового, жизненного и художественного сознания. Пушкин «все знал», как любила говорить Анна Ахматова. В приведенных четырех строках Пушкина суть векового конфликта, выходящего за пределы соперничества двух городов и отразившегося на судьбе России и, возможно, немало — на мировой. Каждый перенос российской столицы из одного города в другой сопровождался бурным развитием одного и хирением другого. Это идеологическая схема построения всех империй. Российская — не исключение, напротив, примерный случай. Столица — провинция. Маленькая головка центра управляет разрастающимся телом империи, ноги которой не в силах ее держать. Империя рушится, что Римская, что Оттоманская, что Российская. Вымерли империи, как вымерли динозавры с недоразвитыми головками на несоразмерно огромном туловище. И всякая попытка воскресить новую на обломках старой — обречена.
Читать дальше