Леонов поздоровался смущённо, хрипло и нехотя уселся за массивный председательский стол. Плотный, красивый. Пересыпанные мукой седины волосы. Кожа лица гладкая, чистая. Подбородок слегка провис, но властен по-львиному. Волосы чистые, не длинные, одна прядь противится и встаёт поперёк лежащим. Большие чистой воды стёкла очков. Правый глаз болезненно не раскрывается, смотрит с прищуром, и от этого очень своеобразный взгляд, то полный лукавства, то какого-то сурового осуждения. Короткие по-своему, по-леоновски, усы. Свежая рубашка, неброский галстук, завязанный небольшим узлом. Хороший, в мелкую клеточку, костюм заграничной работы.
Леонид Максимович вынул из кармана чёрную, блестящую, замкнутую круглую резинку и стал её наматывать на пальцы, растягивать и даже потихоньку целиться в чернильницу. Потом стал натягивать резинку на линейку, лежавшую на столе, и снова скручивать её в причудливые восьмёрки, завязывать странные узелки. Так было почти на протяжении всего вечера.
Изредка шумно шевелил ботинками на толстой серой каучуковой подошве. Когда он говорил, то слегка наклонял голову, глаз правый щурился, и подбородок был продавлен, будто надавили свежую булку локтем.
Губы большие, красивые, свежие, тонко очерченные. Говорил с хрипотцой, почти через каждые пять-шесть слов откашливался, так что магнитофонная запись состоит на сорок процентов из громкого леоновского «гм-гм…».
Эти паузы дают ему возможность найти нужное слово, продолжить стройность мысли, задуматься.
— Ну, как будем вести разговор? Что вы хотели бы услышать?
Решили, что будем задавать вопросы. Вопросов пока не было. Все притихли. Тогда Леонов увидел фотокорреспондента Сергея Белавина, робко пытавшегося подсесть ближе к столу.
— Вот фотограф, — сказал Леонов, цепляясь за тему, чтоб растопить молчание. — Я вспомнил один случай, мне его рассказывал Горький, а ему — Лев Толстой.
Пришёл однажды в Ясную Поляну фотограф, которому нужно было сделать снимок для издательства. Толстой его принял. Тот долго, правда, добивался. Толстой говорил, что занят, что пишет, переутомлён. Но фотограф был настойчив, и Толстой его принял.
— Только одну фотографию для издательства, — попросил гость.
— Ну хорошо, хорошо, — вздохнул Толстой.
Фотограф сделал снимок.
— Понимаете, Лев Николаевич, ещё один снимок для журнала.
— Ну что ж, пожалуйста, пожалуйста.
Фотограф поправил ногу Толстому и сделал снимок.
— Понимаете, какое дело. У меня есть приятель, вы его знаете, ваш поклонник… У него скоро день рождения, и если вы позволите, то я сделаю снимок для него.
— Ну что ж, пожалуйста, пожалуйста…
— Только ногу вот сюда, руку вот так, а с бородой мы сделаем так (Леонов подошёл к Тимонену, положил ему ногу на ногу и быстрым движением разметал мнимую пышную толстовскую бороду и взъерошил шевелюру).
Фотограф сделал снимок.
— Ну, что, всё? — спросил его Толстой.
— Мы умираем, от нас, фотографов, ничего не останется. Вот у скульптора — памятники, у художника — картины. Понимаете, у меня есть дочь, я для дочки положу негатив, подпишу «Л. Н. Толстой».
— Ну ладно, ладно…
Фотограф сделал снимок.
— Всё?
— Последний, Лев Николаевич. Вот мы умираем. Все умирают. Вскрывают фонды, глядь — неотпечатанный негатив на стекле.
— Ну, давайте, давайте.
И когда фотограф ушёл, Лев Николаевич сказал своим домашним:
— Вот это настоящий фотограф. Уважать таких надо. Настоящий…
Собравшиеся дружно улыбались, лёд растаял, мостик переброшен. Поэт Илья Симоненков спросил, как и когда Леонов познакомился с Горьким, может быть, отец Леонова был дружен с Горьким?..
— Нет, отец мой был, правда, литератор. Маленький литератор, подписывался Максим Горемыка, и Горький его не знал. Окончил отец два класса сельского училища, крестьянский народный поэт.
Я послал Горькому «Барсуков». Нет, нет, первое письмо послал до «Барсуков». Он ответил мне письмом. Потом после «Барсуков» пригласил меня в Италию в 1927 году. Даже, кажется, после «Вора». Ну, я поехал. Был я тогда лучше и моложе, и он был моложе. Да вы, может быть, помните фотографию. Есть такая…
Леонов помолчал, и этим воспользовался Антти Тимонен. Вначале он говорил о публицистике Леонова в годы войны, а потом ещё что-то; в общем, из тирады Тимонена вытекало — как и о чём писать?
Читать дальше