Я слышал, как по деревне бегал Василий и орал как оглашенный:
— Ефимка! Иди домой! Отец приехал!
В его голосе я чувствовал не только озабоченность, но и радость и от этого испытывал еще большее отчаяние и злобу на брата, который, конечно, был ни в чем не повинен.
Потом мне стало холодно. Меня било в лихорадке. «Ну и пусть я умру. Пусть умру», — думал я сначала. Потом, вспомнив о теплой избе, смалодушничал. Это со мной бывало уже не раз. И я вышел. Тогда-то меня и увидел Василий.
— Ты где пропадаешь? — накинулся он на меня. — Бежи домой! Отец приехал.
— Черт его принес, этого отца, — повторил я, но, получив в ответ здоровую оплеуху (чего-чего, а драться Василий умел и любил — весь в отца), побежал домой.
VIII
Мама истопила баню. Я помогал ей: таскал воду и дрова, а про себя думал: «Чтоб он, ирод, там угорел, чтоб он до смерти угорел».
Мама принесла белье. Отец вошел в предбанник, разделся. Передо мной сидел незнакомый мужик. Первое, что мне бросилось в глаза, — это черная борода, рыжеватые усы, хмурый, неприветливый взгляд. «Видно, баба городская выгнала черта старого, вот он к нам и приехал», — думал я, разглядывая его красное лицо, широкий рот с пухлыми губами и длинный тонкий нос. Я хотел было, не знаю зачем, войти в баню (надо же было чем-то заняться), но, когда сунулся туда, отец грозно крикнул:
— А ты куда еще? Марш домой!
Это были первые слова, которые я от него услышал. Я выбежал. От страха подкашивались ноги. Навстречу с реки торопливо бежала мама. Она несла на коромысле ведра, из которых плескалась вода ей на башмаки и на платье. Отчаяние овладело мной.
Я забрался на полати, но уснуть, хоть глаза выколи, не мог.
Сначала из бани возвратился отец. Он вошел в избу как чужой. Долго и мрачно озирался по сторонам, тупо глядел на красный угол с иконами и лба не перекрестил, недовольно посмотрел на лавки, в обе стороны уходящие от него на всю длину и ширину избы, будто впервые разглядывал печь, полати, рукомойник. Потом взял со стола бутылку с самогоном, приготовленную для него специально на «после бани», налил в ковш и выпил. Закурил. Потом выпил второй ковш. Я первый раз видел папиросы. Благоухание дыма, подымавшегося после каждой его медлительной затяжки, доходило до меня. Это не был запах деревенского самосада, который мужики сеяли на огородах и сами готовили осенью. Это было что-то невероятное. «Вот гадина, — думал я со злобой, — какой самосад курит, небось каких денег стоит».
Отец склонился над столом. Долго сидел, погрузившись в раздумье, не отрываясь глядел на столешницу, лишь изредка что-то проговаривал про себя, потом поднялся на полати, грузно лег и вскоре уснул.
Потом тяжело и непривычно, будто робея, вошла мама. Разделась и села на лавку как гостья. И залилась слезами — так плачут женщины, когда остаются одни, полагая, что их никто не видит.
IX
Недаром говорят, что ни жестокий гнев, ни неукротимая злоба не могут сравниться с ревностью. Я убедился в этом на следующий день после приезда отца.
Утром отец ушел в деревню: надо же опохмелиться, да и друзей повидать. А друзья кто? Тот же Вася Живодер, гадина и хвастун.
После обеда отец вернулся из деревни пьяный, в обнимку с Васей. Тот остался стоять на пороге, а отец взял чересседельник, висевший на крюке, обмотал конец вокруг кисти правой руки. Вышла из-за печки мама.
— Здорово живешь, кума! — поздоровался с ней Вася. Мама не ответила.
Отец, дико глядя (я до сих пор помню этот взгляд), спросил маму, угрожающе наклонив голову:
— Ну что, всласть натешилась без меня?
Подтащил ее за волосы к иконе, поднял ей голову:
— Взгляни-ко на бога-то, устыдись.
Но тут вступилась бабка Парашкева.
— Егорушка, закрой чужой грех, бог тебе два простит, — запричитала она.
Это только воодушевило отца. Он ударил маму по голове и стал бить по лицу. Когда мама упала, он топтал ее ногами, таскал за волосы, пинал. Он бил ее, вкладывая в удары всю свою мужичью силу, всю злобу обманутого мужа, всю обиду на то, что он опять дома.
Я не заметил, когда убежал Вася Живодер. Когда мама упала, его уже в доме не было.
Прибежал дед Ефим, решительно встал между мамой и отцом, но отец отбросил его в сторону. Дедушка закричал:
— Егорка, опомнись!
Отец продолжал бить. Дедушка опять бросился к нему с криком:
— Не тронь ее, душегуб!
Отец схватил его за грудь, легко посадил на лавку, будто припечатал к стене, и угрожающе заорал:
— Отойди, старик! Убью!
Читать дальше