В зале «Е» висела «Лола из Валенсии», ранний портрет испанской примы-балерины. В выставочном каталоге Американской ассоциации искусств он был по ошибке приписан Моне – случайность, ставшая ироничным напоминанием о ранних днях импрессионизма.
Среди картин Берты Моризо была «Крестьянка, развешивающая белье» – одна из ее ранних картин, на которых она изображала жизнь парижских пригородов и которые стали памятью об одном из этапов грандиозного османовского проекта переустройства Парижа. На тех ее полотнах – маленькие замкнутые дворики новых вилл в Шату, Буживале и Женвилье того периода, когда люди начали обживать столичные предместья, сажать овощи в огородах и развешивать на веревках белье сушиться на летнем ветерке.
Два с половиной года после смерти Мане, последовавшей в 1883 году, Берта мучительно старалась преодолеть свое горе. Она пыталась отвлечься, организуя детские праздники для Жюли в своем уютном новом доме на улице Вильжюст, где также начала давать обеды для художников и писателей. Там среди прочих бывали Малларме, Дега, Ренуар и Моне.
Вместе с Эженом Берта ухаживала за могилой Эдуарда. Они купили соседний с ней участок, чтобы, когда придет срок, Эжен был похоронен рядом с братом. Со смертью Эдуарда Мане что-то умерло в ней самой. Она писала Эдме, что раздавлена. Обаяние Мане было таково, что она неким иррациональным образом представляла себе этого человека бессмертным.
Верная делу импрессионистов, она к 1886 году была одной из всего трех оставшихся членов их сообщества. Пока они в последний раз в качестве группы показывали свои работы в Париже, Дюран-Рюэль в Нью-Йорке демонстрировал шесть ее картин. В каталоге ее фамилия была написана через букву «Z» (не Morisot, а Morizot). Ее часть экспозиции (в зале «С») включала картины «В саду» – один из самых нежных, солнечных видов ее сада в Буживале, с высокой травой и обильной листвой, написанный характерными для нее раздельными, легкими диагональными мазками, а также «Морской пейзаж», память о ее обручении с Эженом Мане.
Изображения танцовщиц Эдгара Дега в одиночку или группами, в кулисах и на сцене висели едва ли не во всех залах Американской ассоциации искусств, в том числе картины «Кордебалет Парижской оперы» и «За кулисами». Снова и снова со своей выгодной позиции в кулисах Парижской оперы Дега рисует «мышек» в сверкающем облаке розового и красного тюля, выходящих на сцену в свете газовых фонарей. Их юные тела заряжены энергией, напряжены, сияют в вихре цветных бликов. Художник, взволнованный воспоминаниями детства, в которых отложился образ его экзотичной матери в присборенных пышных юбках, с розой на поясе, демонстрировал твердую решимость оживить на картине нечто эфемерное в женщине.
Во время первого путешествия в Новый Орлеан Дега заметил в женщинах глубокого американского Юга нечто естественно-первородное, что оказало воздействие на все его последующее творчество. Яркость тамошних красок заставляла его возвращаться к холодной цветовой гамме своих гладильщиц, которых он рисовал без сантиментов, откровенно демонстрируя выпуклую мускулатуру их рук и плеч, когда они тяжелыми утюгами водят по полотнищам прочной ткани. Нью-йоркская публика увидела его «Прачек» – пример изображения трудящихся женщин, пробуждающих в нем ностальгию молодости.
Жизнь Дега была странной, одинокой. Он без жалоб переезжал во все более скромные квартиры, пока на улице Пигаль, 21, где жил с середины 1880-х до конца своих дней, все не свелось к тому, что студию ему пришлось использовать и в качестве гардеробной: пыльный мезонин, где ему позировали натурщицы, был завешан его собственной одеждой.
– Ваша студия так необычна, – заметила Луиза, жена Людовика Алеви, навестившая его и смущенная беспорядком, царящим в его жизненном пространстве. – Уберите одежду из вашей студии, она все портит.
– О, это меня ничуть не волнует, – ответил Дега. – Мне удобно, чтобы все оставалось как есть… Тогда я говорю себе: так живет человек, который трудится.
Годы, предшествовавшие нью-йоркской выставке, были для него печальными. На пороге пятидесятилетия он стал жалеть об отсутствии семьи и остро ощущать свое одиночество. Старея, начал чувствовать собственную «не подлинность».
– Даже сердце у меня какое-то искусственное, – жаловался он Бартоломе. – Балерины сшили из него, как из линялого красного шелка, мешочек вроде своих балетных туфель.
Он начал сочинять стихи и говорил Стефану Малларме, что не понимает его мучений над сочинением сонетов, потому что у него самого никогда нет недостатка в идеях.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу