Теперь, после ночного возвращения из Загорска, я проснулся, уверенный, что Шейкеман и Федор Николаевич напрямую связаны друг с другом. Всю ночь, то ли во сне, то ли в полудреме, я думал, почему Шейкеман возобновился именно в почерке, буквы и слова представлялись мне дорожкой, уже один раз пройденной, которую надо размотать, распутать, чтобы не петлять и идти скорей. Эта уверенность была связана с наблюдениями за сыном. После смерти отца и матери я не мог не искать в нем их черты. Внешне Саша мало походил на нас, глаза, правильно очерченный рот, весь облик скорее напоминал линию жены, однако мелкими, непонятно даже как наследуемыми особенностями характера, вкусами, пристрастиями он пошел в нас. Спал он так же, как отец, в позе задумавшегося философа, положив указательный палец на нижнюю губу, и, как отец, отходил от ссор, рассматривая географическую карту. Как я, он просыпался всегда в том же настроении, в каком заснул, а говоря, кружил по комнате, причем чем быстрее говорил, тем быстрее и кружил, отец называл это «разматыванием мысли». Почерк был из особенностей того же рода.
Встав, я принял ванну, позавтракал и, несмотря на протесты жены, начал разгребать антресольный мусор, пока не добрался до портпледа Федора Николаевича. На пятой из двух десятков папок, лежащих в нем, была приклеена бумажка с надписью «П.М. Шейкеман». Выписок в ней было немного, Федор Николаевич знал о своем прадеде только то, что он был белорусским евреем, участвовал в Балканской войне 1877–1878 годов, потом крестился, принял сан и священствовал в одном из подмосковных приходов, его единственным ребенком была дочь Ирина, умершая в 1923 году. С удивлением я обнаружил, что не авиаконструктор Голосов, фамилию которого он носил, а сын Ирины Шейкеман Федор был настоящим отцом Федора Николаевича. Все остальное, что есть в этих записках о П.М. Шейкемане, мне удалось разыскать в трех основных местах – в архивах Троице-Сергиевой лавры и Московской патриархии, а также в различных московских и петербургских газетах 70–80-х годов прошлого века.
Надо сказать, что сам Шейкеман в своих письмах обходил все, что касалось его юности и Балканской войны, и без газет, несмотря на их вранье и подчас фантастические преувеличения, было бы нелегко понять хоть что-нибудь из его жизни. В письмах, как мне кажется, я уловил общий тон этого человека и из газет выбирал живые детали, согласные с ним. Историю жизни Шейкемана я начну со стихотворения Федора Николаевича, которое, как кажется, ей близко:
Стволы поваленных деревьев покрыты мхом,
Их корневища сгнили, и ямы заросли землей,
Кору и мох укроют снега зимой.
Во время мора скот пал и брошен пастухом:
Кто был хозяин здесь, предвидел большой падеж,
В начале осени балтийской ветер гнилой
Несет дожди, и с ними уходит дух живой.
Кто ходит за тобой? Пастух твой знает, когда ты упадешь.
В земле вода проложит корни свои,
И, укрепясь, где дерево стояло, начнет ручей,
Ствол дерева, покрытый мхами, – он неизвестно чей,
Он здесь лежит всю осень, он дышит от земли.
Петр, до крещения Симон Моисеевич Шейкеман, был старшим сыном гомельского кантора Моисея Шейкемана, имя которого в середине прошлого века знали многие евреи черты оседлости, и сотни из них приезжали в большую гомельскую синагогу послушать его необыкновенно сильный и мягкий голос. Самый чтимый в то время в Белоруссии раввин Соломон Тышлер из Гродно говорил, что у него добрый голос и Господь всегда слушает его. Гомельские евреи, молившиеся вместе с ним, тоже считали так, и семь лет, пока он пел, молитвы их доходили до Господа, в городе не было ни одного погрома и община, насколько это вообще возможно, процветала.
Много раз Моисея Шейкемана приглашали петь большие синагоги Киева, Одессы, Минска, Лодзи, однажды его несколько дней обхаживал антрепренер застрявшей в городе итальянской труппы: их баритональный бас, на котором держался репертуар, умирал в больнице. Антрепренер сулил ему всероссийскую славу, но Шейкеман и ему, и другим отвечал отказом. Кажется, это было связано не столько с местным гомельским патриотизмом, сколько с желанием вообще уехать из России. Такая возможность действительно представилась (его пригласили занять место кантора в главной пражской синагоге), но уже тогда, когда он петь не мог.
Осенью шестьдесят четвертого года Шейкеман простудился, болезнь перекинулась на легкие, к январю он, кажется, поправился, стал выходить, пробовал петь, но в марте все пошло по второму кругу и куда серьезней. Начался туберкулезный процесс. Как только в городе это стало известно, евреи собрали большую сумму денег, и он был отправлен лечиться в одну из швейцарских клиник. Доехал с трудом, но болезнь захватили в самом начале, и через три года он вернулся в Гомель практически здоровым, только без голоса. Болезнь началась с горла, с голосовых связок, и они уже не восстановились. Надо сказать, что с тех пор голос исчез из семьи навсегда, никто из четырех детей Моисея Шейкемана, родившихся после его возвращения из Швейцарии, в отличие от старших, не обладал никакими способностями ни к пению, ни к музыке.
Читать дальше