Здесь оканчивается вступление и начинается разбор книги. Он состоит из двух частей, соответственно тому, что было перед тем высказано. Первая часть определяет сознание русского духа в поэзии; вторая отыскивает этот дух в частных явлениях той же поэзии. «Отыщем прежде смысл, а потом откроем его в действительном существовании, т. е. в созданиях народного поэтического творчества».
Главные струны русской души, по мнению критика – горькое, тоскливое чувство неопределенности и безотчетное недовольство. Русский народ много и долго страдал, искупая великими жертвами каждый шаг развития, от которого ничего не получал в награду и которое ни минуты не давало ему отдыха и беспрерывно росло для будущего плода, не давая знать ни малейшим намеком о том, чем должно увенчаться это развитие. Могла ли исполинская сущность русской души, которая естественно должна была иметь и требования исполинские, довольствоваться мрачною, безотрадною действительностью? Могла ли она найти себе определение в этих неопределенных формах, в которых не было ни тени прочности? Но если настоящее русской души было мрачно и уныло, за то впереди ждала ее будущность, в которой суждено было ей найти осуществленными все элементы и требования её натуры, готовилось Провидением колоссальное определение на смену неопределенности. В народах, находящихся, как говорят немцы, im Werden (в том состоянии развития, когда они еще только становятся тем, чем действительно будут со временем), живет всегда инстинктивное сознание того, что сокрыто в тайниках их существа, предчувствие будущей действительности, в которой найдут они свое определение. Так и русская душа, отрываясь по временам от тяжести настоящего, старалась забыться в инстинкте своего назначения; не отдавая отчета в том, что ожидало ее впереди, она, однако ж, в те минуты, когда вырывалась из тяжких цепей настоящего, тешила себя широким раздольем, которое теперь вырабатывала себе жизнью и в котором некогда найдет себе определение. Вот значение того, что обыкновенно называют русским разгулом.
Отсюда переход к песням: в идеале фантазии русской заключается то же самое, что и в русской душе. Поэтому наши народные песни выражают или тоску, или разгул, удальство: первое чувство преобладает над вторым. За сим самые песни рассматриваются по отделам в порядке расположения их в сборнике Сахарова, и рассмотрение заканчивается исчислением требований от лиц, изучающих народную поэзию. Считаю нужным выписать следующее патетическое место касательно важности этого изучения:
«Да, мы должны, мы обязаны посвятить без раздела все наши силы нашей родине, нашему народу. Все то, чем мы теперь пользуемся, чем наслаждаемся, эта жизнь духа, которой мы стали участниками, не он ли, не этот ли народ выкупил нам такою дорогою ценою? Не за нас ли, не для нас ли, так тяжко страдал он? И мы ли дерзнем презирать его и не обращать внимания на то, как он жил, и на то, чем он жил? Мы должны благоговейно лобзать заживающие следы его ран; мы должны благоговейно собирать и хранить как святыню капли его крови. Не то – горе нам! Народ отодвинет от нас свою могучую сущность, не даст жизненных соков корням иноземных растений и наша образованность, которою мы так гордимся, увянет и иссохнет – и не будет плода».
Молодой критик искусно владел и выражением научных мыслей, хотя оно, на первых порах, представляет два недостатка: излишество и, по местам, риторический пафос. Но не надо забывать, что в его время, от того и другого, были несвободны даже лучшие профессора Московского университета: Давыдов, Надеждин, Шевырев. Особенно последний платил не малую дань второму недостатку.
В том же 1839 году вышло сочинение Зиновьева: «Основания русской стилистики» (т. е. риторика). Катков счел нужным поговорить о нем, потому собственно, что ни одна «система сведений» не имеет, по его словам, такой жалкой участи, как риторика [2] «Отеч. Записки», 1839 г. (т. VI, отд. VI, стр. 47-64).
. «Риторика», «риторический» стали обозначать недоброкачественную, пустую, фразистую речь, или, как выразился Гамлет: «слова, слова, слова». К этому поводу, без сомнения, присоединилось и другое побуждение: сам критик в школе изучал эту науку и убедился в неопределенности её содержания, в схоластицизме и бесплодности её правил. Чтобы объяснить такое печальное состояние риторики, критик обратился к её истории. В лучшую эпоху древности, у греков, она была не сборником правил, а ораторским искусством. Учиться риторике, говорит он, не значило взять в руки книгу и твердить ее наизусть, а значило развивать в себе элементы, составляющие существо оратора, как он изображен Цицероном в двух трактатах: «Orator» и «de Oratore». Но с постепенным падением древнего мира, и риторика постепенно превращалась в книгу. У римлян особенно развелись риторические кодексы. Квинтилиановы Institutiones представляют скелет когда-то гармонически стройного целого. В средние века, до эпохи Возрождения, риторика все еще имела некоторое значение: ибо нужно было все, что хоть сколько-нибудь, во мраке варварства, напоминало светлую жизнь исчезнувшего мира. Но и после того она не только не исчезла, но даже помещена схоластиками в число семи свободных искусств, и её ведению предоставлено было распоряжаться словами (Ehetorica verba ministrat). Такое явление заставляет критика уподобить риторику вечному жиду. Мало того, говорит он: «когда подумаешь об окончательном уничтожении риторики, нельзя защититься от невольной мысли, что вместе с нею будет оторвано от школы нечто существенное и живое». Чтобы объяснить эту странность, найти причину живучести того, что давно начало умирать и, казалось, совсем умерло, надобно решить вопрос: возможна ли теперь риторика и как? если возможна, то из этого ясно будет следовать её необходимость. Решением этого вопроса занята вторая половина статьи, и решается он следующим образом.
Читать дальше