Эта поэма чем-то отлична от других поэм – есть в ней какая-то тайна, о тайне ее писал и сам Важа Пшавела. Обыкновенное былинное сказание, но тон какой-то другой, щемящий. Осужден ли в поэме Апшина последним приговором, проклят ли? Конечно, нет. Скрытое, затаенное сочувствие к Апшине можно признать конструктивным двигателем поэмы… Это сочувствие уловлено и соответственно скрытно выражено всеми тремя переводчиками. Заболоцкий: «И, развязав Апшине руки, беднягу поднял Гоготур»; Цветаева: «…Апшина – синий, весь заплаканный стоит»; Мандельштам: «Приподнялся бедный Апшина, посиневший, весь в слезах». Почему же скрытое сочувствие, когда оно тут явно? И все-таки скрытое, потому что на фоне осуждения Апшины и явное сочувствие – суть скрытое. На этом фоне выигрышнее и благородство Гоготура, прощающего Апшину и даже братающегося с ним. Если рассматривать поэму под каким-то одним определенным углом, есть в этом поступке Гоготура нечто неожиданное.
Что же происходит? Как обычно у Важа Пшавела, непосредственная фабула маскирует план углубления. Тут план углубления дан за странствующим, бродячим сюжетом о единоборстве двух богатырей, из которых один сильнее, а тот, что послабее, этого не знал – трагедия открытия, истина горькая, которую надо проглотить и, ничего не поделаешь, смириться. Что-то за этим сюжетом скрывается. Сам по себе он не причина для вдохновения. Так же как мораль, нотация, которую читает Гоготур над поверженным Апшиной, – не главная идея поэмы, не в дидактике ее пафос. Прежде всего, кого-то под кем-то подразумевают, но ничего определенного – все зыбко и текуче в этом плане – плане тайны. «Я унесу ее с собой в могилу», – скажет Важа Пшавела. Кто знает, какие личные, возможно, сугубо литературные события послужили тут поводом углубления и трансформации образов.
Сам Важа Пшавела – Гоготур? Безусловно, ведь образ этот, по его свидетельству, с детства был его идеалом. Но, возможно, Важа Пшавела в каком-то неизвестном нам повороте подразумевал себя и под Апшиной… Происходят как бы логически несвязные преображения, метаморфозы. Разбойник перестает быть разбойником. В конце концов на какой-то миг поэма поворачивается под таким углом, где Апшина – начало артистическое – он артист, почти певец. Гоготур же начало грубое, неартистическое: пандури у него «бренчит», он не поет, а «бубнит» – в исполнении его подчеркивается не музыкальность, а громкость – дрожит потолок, трясется окрестность от его притоптывания… Напротив, Апшина – изящен, и конь у него Лурджа – сказочный – почти Мерани, может быть крылатый – во всяком случае, он готов «взлететь». Поражение Апшины – результат недоразумения, трагического «неузнавания»: он не узнал в этой туше, напоминающей горный оползень, героя богатыря. Возможно, Апшина никогда и не был разбойником – это своего рода «священное ремесло». Он не грабит ради наживы, тут замешано и что-то мифологическое из древних пшавских сказаний – он вроде дэвов, «копящих серебро». Поэтому и жена Гоготура ничтоже сумняшеся «точит» мужа, чтобы он занялся тем же делом. Время у Важа Пшавела – сложно, многовременно. В конце концов, грабеж не позорное дело, скажем, во времена Гомера, грабеж осужден христианской моралью, – а в поэме и то, давнее, время, и это, позднее. Это где-то на границе, посередине между языческим капищем и христианским храмом. Лашарский и Хахматский крест, Копала – и головы жертвенных баранов вокруг. Это время и определенное, и вневременное – мифологическое.
Ни Гоготур, ни Апшина не люди в полном смысле – есть тут демоническое, или назовем это, согласуясь с грузинской мифологической терминологией, дэвье. Братство Гоготура и Апшины – не человеческое братство. Таков один из обращающихся, не застывших аспектов текста, который многомерен, а не однолинеен, как заповедь или устав.
Нота затаенного сочувствия в концовке поэмы уже открыта и звучит, не скрываясь, как эпитафия мужеству, «погребенному еще при жизни», – тоже какая многосмысленность в этом!
До сих пор округа Блойская
По ночам слышит стон жалобный.
Добровольно сердце геройское
Схоронило себя заживо.
(Мандельштам)
Бесконечный, заунывный
Стон, пугающий зарю:
«Горе, горе мне! Увы мне,
Мертвому богатырю».
(Цветаева)
Но есть в народе слух упорный [188],
Что на краю селенья Бло,
Едва лишь полог ночи черной
Покроет сонное село, –
Не раз слыхали над рекою
Хватающий за сердце стон:
«Увы мне, мертвому герою!
Не я ль при жизни погребен?»
Читать дальше