В 1964 году я попал за решетку в третий, по-моему, раз, и меня повезли на Север со сроком в пять лет. И я к тому времени уже писал стихи и, в общем, чувствовал себя как бы лучше всех и вся, по крайней мере, порядком выше всех и вся. Я помню купе, в которое заталкивали прикладами на попа, ну, нормально. Значит, купе на четверых, но устроились в нем шестнадцать человек. Там были люди самых разнообразных сословий, главным образом уголовный элемент, простые люди и так далее, и так далее. Ну, не важно. И напротив меня сидел крестьянин, как их рисовал Крамской: руки с венами, длинная борода… Поезд довольно долго шел в Архангельск из Вологды, мы разговорились, и я его спросил, за что же он там находится. И он сказал, что он просто украл мешок с удобрениями в совхозе, получил десять лет. Ему в тот момент было, наверное, лет шестьдесят пять, если не больше. Выглядел он старше. И я понял одну вещь: что он никогда из этой системы не выйдет. Вот он здесь и умрет, то ли в этом поезде, то ли на пересылках, то ли в другом лагере. И никакая Amnesty International , и, более того, никакой Союз советских писателей, и даже молодые люди, мои друзья, не будут знать его имени и никогда его нигде и никак не помянут. И это в некотором роде произвело на меня довольно сильное впечатление. То есть вот этот отрыв от культуры. И я понял… то есть если я что-то понял, понимаешь эти вещи животом… я понял, что, в общем, все то, чем я занимаюсь, ну, до известной степени, это, конечно, замечательно, я хороший человек, но то, что со мной происходит, рано или поздно мне каким-то образом как-то и поможет, кто-то будет за меня хлопотать. За этого человека никто хлопотать не будет. Вот вам разница между культурой и жизнью нации. И это чудовищно.
И еще был один момент, когда я начал там жить, работать на Севере, в этом совхозе. Это было скверное место во многих отношениях, мне это в сильной степени не нравилось, просто я совершенно к этому не был готов, городской мальчик и все остальное. Но был там один момент… Это, знаете, когда утром, в шесть утра, скверная погода, зима, холодно. Или осень, что еще даже и хуже. И ты вот выходишь из дома в этих самых сапогах и ватнике, идешь в сельсовет получать наряд на весь день. И ты идешь через это поле, по колено в этом самом… в чем угодно, и так далее, и так далее. Солнце встает или еще не встало. Но ты знаешь, что в этот час, в эту минуту примерно сорок процентов населения державы движется таким же образом. И я не хочу сказать, что это тебя наполняет, скажем, каким-то чувством единства, это зависит от индивида, наполняет или не наполняет. Но мне это ощущение в конце концов стало, было и до сих пор до известной степени задним числом дорого.
* * *
Весной 1996 года мы проделали путь Иосифа Александровича архангельским поездом. Вагон был другой, комфортабельный, но поезд так же долго шел к Архангельску, и пейзажи за окном мелькали те же. Несколько месяцев назад, в январе, его не стало, и мы ехали туда, где он написал: «Он умер в январе, в начале года», написал на смерть Элиота, 12 января 1965 года – в деревне Норенской. В том январе, пока он отбывал свою северную ссылку, один из его «святых», американо-английский поэт Томас Стернз Элиот, скончался в Лондоне и его похоронили в Вестминстерском аббатстве. «Америка, где он родился, и – и Англия, где умер он, унылы, стоят по сторонам его могилы… Но каждая могила край земли». Бродский «вступил в разговор, заведенный до него» (как заметил Пастернак о Мандельштаме), тот разговор, который ведут поэты в вечности, преодолевая время и пространство. Остается только гадать, каким образом весть о смерти Элиота за неделю дошла до Бродского в Норенской. Кто-то из друзей написал или на местной почте в телефонном разговоре с родным городом услышал? Как еще?
«Затерянная в болотах» деревня Норенская старше, чем Нью-Йорк, ей более трехсот лет. За всю ее историю здесь был один ссыльный – Иосиф Бродский. Говорят, он сам выбрал Норенскую, когда в апреле 1964 года его доставили в райцентр Коношу Архангельской области и послали искать деревню для работы. Здесь он провел год и пять месяцев, оставивших такой след в его жизни.
От некогда большой деревни, какой ее еще видел Бродский, с клубом, почтой, чайной, библиотекой, к девяносто шестому году, когда мы приехали, осталось с десяток солидных бревенчатых, скроенных на северный лад даже не скажу изб – домов. Тогда в них жили пять старух, которые хорошо помнили странного постояльца. А по сведениям за 2012 год в Норенской находился один человек. Это значит, что деревня, где «Бог живет не по углам», умерла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу