Теперь он возвращался в свое прежнее состояние, полный решимости разорвать наконец сеть зависимостей и фальшивых согласий и вновь отвоевать свободу путчиста называть политика «свиньей, представляющей мне предложение о посредничестве». Гитлер вел себя «как природная стихия», докладывал румынский министр иностранных дел Гафенку в апреле 1939 года после визита в Берлин [340], вряд ли можно найти формулу, более метко описывающую демагога и бунтаря начала 20-х годов. Характерно, что с принятием решения о начале войны регулярно, иногда по несколько раз в одной речи опять стали выдвигаться и чуждые политике альтернативы «победа или смерть», «мировая держава или гибель», он втайне всегда испытывал к ним симпатию: «Всякая надежда на компромиссы – ребячество, вопрос стоит так: победа или поражение, – заявил он, например, 23 ноября 1939 года своим генералам. – Я поднял немецкий народ на большую высоту, хотя сейчас нас и ненавидят в мире. Это дело я ставлю на карту. Я должен сделать выбор между победой и уничтожением. Я выбираю победу»; спустя несколько предложений эта мысль повторяется: «Речь идет не о каком-то частном вопросе, а о том, быть или не быть нации» [341]. Вполне в духе этого ухода от политики он явно возвращался в том, что касается терминологии и выразительности, на иррациональный уровень. «Только тому может способствовать благосклонность Провидения, кто борется с судьбой», – заметил он в той же речи. Один наблюдатель из его ближайшего окружения отмечал в последние дни августа ярко выраженную «тенденцию к смерти в стиле Нибелуигов», в то же время Гитлер ссылался в свое оправдание на Чингисхана, который также «отправил на тот свет миллионы женщин и детей», фюрер определял войну как «роковую борьбу, которую нельзя как-то подменить или обойти посредством какого-нибудь хитроумного политического или тактического искусства, война – это действительно своего рода схватка гуннов, … ж которой или остаешься стоять на ногах или падаешь и гибнешь – одно из двух» [342]. Во всех этих свидетельствах нельзя не увидеть симптомы того, что он вновь оказался в дополитических сферах, где события определяются не презренными увертками и не искусством скользких политиков, а историей и поступью судьбы.
Последующие годы показали, что отход Гитлера от политики проистекал не из преходящего каприза, ибо по сути он никогда не возвращался в политику. Все попытки его окружения: настойчивые заклинания Геббельса, побуждения Риббентропа или Розенберга, даже высказывавшиеся порой рекомендации таких зарубежных политиков, как Муссолини, Хорти и Лаваль, – были напрасны. Регулярные встречи с руководителями государств-сателлитов, которые становились все реже по мере того, как продолжалась война, – это было все, что осталось от политики, но, по сути, и они не имели никакого отношения к политической деятельности, сам Гитлер метко окрестил их «сеансами гипноза». Эту эволюцию венчает ответ, который он дал представителю МИД в ставке, послу Хевелю весной 1945 года на его предложение использовать последнюю возможность политической инициативы: «Политика? Я политикой больше не занимаюсь. Она мне так противна» [343].
В остальном же он самым противоречивым образом обосновывал свою пассивность изменениями обстоятельств; в те времена, когда военная удача была на его стороне, он считал, что время работает на него, в периоды невезения он опасался ослабления своих позиций на переговорах: «Он считает себя пауком-крестовиком». – цитировали его заявление времен второго этапа войны, – который выжидает полосу везения, надо лишь быть готовым и иметь к этому моменту под рукой все необходимое». В действительности за такими картинами он скрывал свое непреходящее подозрение к политике вообще, ее ставки представлялись ему слишком маленькими, ее успехи слишком пресными, в ней не было той огненной магической субстанции, которая превращала успехи в триумфы. В различных высказываниях военных лет проходит его идея, что надо «самим отрезать себе возможные линии отхода…. тогда воевать легче, а решимость крепче» [344]. Политика, как он теперь считал, была не чем иным, как «возможной линией отхода».
Отказавшись от политики, Гитлер вернулся и на былые принципиальные идеологические позиции. Та жесткость его образа мира, которая так долго оставалась скрытой благодаря его безграничной тактической и методической подвижности, теперь стала вновь проявляться во все более резких формах. Война положила начало процессу окостенения, который стал вскоре захватывать всю его личность и парализовывать все ее реакции. Уже неофициальное распоряжение Гитлера, отданное им 1 сентября 1939 года, в день начала войны, подвергнуть всех неизлечимо больных эвтаназии было тревожным признаком [345]. Наиболее осязаемой формой этого процесса стало маниакальное усиление антисемитизма, который сам по себе был проявлением мифологизирующего искажения сознания: в начале 1943 года он заявил в разговоре с одним зарубежным гостем: «Евреи – естественные союзники большевизма, они претенденты на те места, которые освободятся в случае большевизации при ликвидации нынешней интеллигенции. Поэтому чем радикальнее меры против евреев, тем лучше. Предпочтительнее выдержать саламинское морское сражение [346], чем ждать схватки с неясным исходом, лучше сжечь за собой все мосты, ибо еврейская ненависть все равно будет колоссальной. В Германии… нельзя повернуть назад с однажды избранного пути» [347]. Его чувство, что он вступил в окончательную великую битву, явно усиливалось, эсхатология, по его мнению, не знает фигуры дипломата.
Читать дальше