Однако национал-социалистическая революция захватила и разрушила не только устаревшие социальные структуры; не менее глубоким были ее психологические последствия, и, возможно, именно в этом и заключается ее важнейший аспект: она коренным образом изменила все отношение немцев к политике. На многих страницах этой книги было наглядно продемонстрировано, насколько немецкий мир чуждался политики и ориентировался на частные вкусы, качества и цели; успех Гитлера был частично связан с этим. А бросающееся в глаза на протяжении длительных периодов и в этой книге отсутствие людей, выступающих лишь при случае и как бы издалека как пассивный элемент, как инструмент или декорация, отражает что-то от традиционного немецкого воздержания от политики, что в психологическом плане так играло на руку режиму и было умело использовано им. Ибо в целом нация, которой разрешалось только маршировать, тянуть в знак приветствия вверх руки и аплодировать, воспринимала себя не столько выключенной Гитлером из политики, сколько избавленной от нее. Всему набору ценностей – таких как «третий рейх», народная общность, вождизм, судьба или величие – были гарантированы массовые Рукоплескания не в последнюю очередь как раз потому, что они означали отказ от политики, от мира партий и парламентов, от уловок и компромиссов. Мало что воспринималось и понималось столь спонтанно, как склонность Гитлера мыслить категориями героики, а не политики, трагики, а не социальности и замещать вульгарную заинтересованность подавляющими мистическими суррогатами. О Рихарде Вагнере сказано, что он делал музыку для людей без музыкалього слуха [747], с тем же правом можно сказать, что Гитлер делал политику для аполитичных.
Враждебное отношение немцев к политике Гитлер использовал двояким образом: вначале он непрерывной тотальной мобилизацией заставил людей втянуться в общественную сферу, и хотя это в подавляющей степени шло под знаком одурманивающих массовых празднеств, которые как раз и имели своей целью извести весь политический интерес, он все же не мог воспрепятствовать тому, что тем самым была порождена новая сфера переживаний: впервые нация последовательно отчуждалась от своего приватного мира. Пусть режим допускал или требовал лишь ритуальных форм участия – но сознание-то они все-таки изменяли. В результате же, в подрывных действиях социальной революции, рушился и весь привычный немецкий интерьер, вся сфера личного довольства бытием с ее мечтами, ее отчужденным от всего мирского счастьем и тоской по политике без политики.
Но, с другой стороны, и шок политической и моральной катастрофы, уготованный Гитлером стране, повлиял на изменение ее сознания; Освенцим явился символом фиаско приватного немецкого мира и его эгоцентрической самозабвенности. Конечно, это правда, что большинство немцев ничего не знало о том, что творилось в лагерях уничтожения и уж, во всяком случае, было куда хуже осведомлено об этом, нежели мировая общественность, с конца 1941 года непрерывно получавшая все новые тревожные свидетельства этого массового преступления [748]. С немецкой стороны это подтверждается и уже приводившейся фразой Гиммлера насчет того, что, мол, немецкая общественность является политически недостаточно зрелой, чтобы понять меры по истреблению, и, следовательно, СС обязаны «унести тайну с собой в могилу». Отсутствие у людей реакции на ходившие слухи нельзя понять, не принимая во внимание традицию, которая издавна считала сферу политики исключительной компетенцией государства.
В той же плоскости лежит и одна из причин тяги немцев к тому, чтобы забыть все, что было до 1945 года. Потому что вытеснение из своей памяти Гитлера означало – хотя частично – и преодоление какой-то формы жизни, расставание с личным миром и тем типом культуры, который продолжительное время представлял этот мир. Лишь более мол поколение осуществило такой разрыв и отрезало, будучи свободным от сантиментов, предрассудков и воспоминаний, связующие нити, ведущие к прошлому. Парадоксальным образом оно тем самым как бы и довело до конца революцию Гитлера. Оно мыслит в непривычном для Германии масштабе политическими, общественными, прагматическими категориями; оно – если не принимать во внимание некоторые шумные романтические, но маргинальные группы – отреклось и от любого рода интеллектуального радикализма, от любого рода асоциальной страсти к великой теории и оставило прошлому то, что столь долго было присуще немецкому мышлению: системность, глубокомыслие и пренебрежение реальностью. Это поколение обладает трезвыми и деловыми аргументами и, действительно, не ведет больше, если воспользоваться тут знаменитой фразой Бертольда Брехта, разговора о деревьях [749]; сознание этого поколения в высшей степени современно, для него нет больше царств никогда не существовавшего прошлого и химерического будущего, впервые страна начинает жить в ладу с реальностью. Но вместе с тем немецкая мысль утратила и нечто от своей тождественности, она упражняется эмпирически, готова к компромиссам и ориентирована на общую пользу. «Немецкий сфинкс», о котором говорил Карло Сфорца незадолго до прихода Гитлера к власти [750], расстался со своей загадкой, и миру от этого стало лучше.
Читать дальше