Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафе поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех – неизменный, особенно – Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: – Затонуло ты – Степанове – счастье!»
Перед отъездом из Р<���оссии> выпускаю у Архипова (был такой!) маленькую книжечку «Версты» (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие «Версты», большие.
* * *
Заграница.
В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) – Стихи к Блоку и Разлука.
Приехав, издаю Ремесло (стихи за 1921 г. по апрель 1922 г., т. е. отъезд из Р<���оссии, Царь-Девицу – с чудовищными опечатками и Психею (сборник, по примете романтики), купленную Гржебиным еще в Р<���оссии>. Потом, в Праге, в 1925 г. – Мо́лодца. Потом, в Париже – каж<���ется> в 1927 г. – После России (за к<���отор>ую не получаю ни копейки).
Читателя в эмигр<���ации> нет. Есть – на лучший конец – сто любящих. (NB! Гораздо больше, но 1) я их не знаю и не вижу 2) они – хоть тысячи! – для меня ничего не могут, п<���отому> ч<���то> у читателя в эмиграции нет голоса. Для полной справедливости скажу, что на мои рядовые вечера – именно на вечера – чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю – годы подряд приходили все те же – приблизительно) 80-100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.).
Моя внешняя литер<���атурная> неудача – в выключенности из литер<���атурного> круга, в отсутствии рядом человека, к<���отор>ый бы занялся моими делами.
Внутренняя – нет, тоже внешняя! – ибо внутренние у меня были только удачи – в несвоевременности моего явления – что́ бы на двадцать лет раньше.
Мое время меня как действующую силу – смело́ и смело́ бы – во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще – многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. «Нам встречи нет, мы в разных странах». Я – в стане уединенных, а оно – пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро – просто кустами – с костями). Мало того, оно меня овражило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке – его голосом, «несвоим голосом», к<���оторо>му предпочитаю – собственный, которому – тишину.
Моя неудача в эмиграции – в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров – не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и – странно бы ждать иного!
Еще – в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты – другим. В диком творческом одиночестве. Всё auf eigene Faust [143] На свой риск (пер. с нем.).
. От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы – друзей.
В душности моего быта. В задушевности им.
Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов – не дам.
Но знаю еще, что по сравнению с – хотя бы еще чешской захлестнутостью лирикой (1922 г. – 1925 г.) я иссохла, иссякла, – нищая. Но иссыхание, иссякновение – душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное.
Знаю еще, что стоит мне только взяться за перо…
Знаю еще, что все реже и реже за него берусь.
(NB! здесь говорю о лирике, т. е. отдельных лирических стихах, которые приходят – и, неосуществленные – уходят… 1938 г.).
Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть героем труда:
– Итак, с Богом!
Июль 1931 г.
…Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна). Это – Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» – но заповедь последнего его письма, последние строки его руки – мне, Борис! – «так нужно писать историю» (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин – негр (черная кровь. Фаэтон!) – самое обратное самоубийству – жизнь!
1931 г.
Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше – няней. Ибо никому, никому, никогда – с такой щемящей нежностью:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя…
Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа – чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу