Для самого Мережковского подобное положение вещей, больно задевавшее его в первые годы литературной деятельности как некое досадное «недоразумение», со временем превратилось в то, что можно назвать «привычной трагедией». Причем в первую очередь он был склонен винить в этом себя.
«Я страшно стыдлив, неимоверно робок, до глупого застенчив, – сокрушенно признается он в одном из писем самого „лирического“ из его эпистолярных циклов – переписке с Л. Н. Вилькиной. – И от этого происходит то, что Вам кажется моей неискренностью. О самом моем глубоком я совсем, совсем не могу говорить». «Я чувствую, – продолжает он ту же тему в другом письме, – что мог бы сделаться „неосторожным“ и даже, пожалуй, „беззащитным“. Но для этого нужно, чтобы Вы мне поверили, второе – чтобы Вы поверили в меня, в мое существование, поверили, что я есть. А до сих пор Вы в это не верили. Вы писали мне, что меня совсем не знаете. Почему же Вы не хотите узнать меня? Неужели я так мало любопытен, даже помимо моего отношения к Вам, просто как человек, ну хотя бы просто как писатель? Поймите, я хочу, чтобы Вы увидели меня, а для этого нужно посмотреть на меня. Вы же до сих пор смотрели мимо меня, сквозь меня – на другое, что за мною. Я для Вас – пустое место. Это грустно…»
Действительно, если преодолеть сомнительную историко-литературную традицию, отрицающую в Мережковском-писателе и особенно в Мережковском-мыслителе – Мережковского-человека, если посмотреть, говоря его словами, прямо на него, – многое из того, что находится «за ним», в том же двадцатичетырехтомном собрании сочинений 1914 года, предстанет в несколько ином свете.
Вместо таitr'а русского «религиозного ренессанса», огражденного стенами «министерского», по выражению Андрея Белого, кабинета в знаменитой квартире в доме Мурузи на Литейном, «нового Лютера», подобно настоящему Лютеру в Вартбургском замке витающему мыслью в высших, недоступных простым смертным сферах, – мы увидим легко узнаваемый тип российского неприкаянного художника-неудачника, полунищего, бесправного, целиком зависящего от поденной работы, случайных гонораров, прихоти издателей и меценатов, очень неуверенного в себе, вечно мятущегося, подчас – нелепого, подчас – наивного и сверх меры наделенного сугубо русским талантом – хроническим «неумением жить».
«В эти два дня чувствовал себя больным, слабым, старым и смешным и беззащитным ребенком. Тут начинается мой „страх смещенности“ (ridicule). Боюсь, к Вам когда приеду, показаться смешным и жалким, и некрасивым, и „скучным“ – это хуже всего. Вы еще не знаете всего уродства моего и позора. И я не хочу, чтобы Вы увидели его. Не хочу причинять Вам этого ненужного страданья». Это написано в начале 1906 года, в зените славы, уже по выходе первой «трилогии», исследования о Толстом и Достоевском, после триумфа Религиозно-философских собраний и шумного европейского признания.
«Чтобы хорошо писать – страдать надо, страдать…» – пророчил ему Достоевский.
Мережковский – страдал.
В детстве и отрочестве – от странного взаимоотчуждения родителей, братьев и сестер.
В ранней юности – от призрака какого-то «рокового недуга», вдруг появившегося перед ним (вспомним письма Надсону). Сам Мережковский так опишет свое состояние в то время:
…От всех порывов, колебаний
И от надежды – ни следа.
И нет любви, и нет желаний!
В его душе, в его очах —
Теперь один безмолвный страх.
(Поэма «Смерть»)
Внезапное «выздоровление» (или – неподтверждение диагноза?) он, наверное, расценивал как чудо; по крайней мере, именно с этим пребыванием «бездны мрачной на краю» связано его окончательное самоопределение как литератора в 1883 году: «…Всю свою жизнь (если только буду жив), все свои силы (если таковые найдутся) посвящу я литературе (не смею сказать „поэзии“); чем я буду в этой области – поэтом ли, публицистом, издателем, книготорговцем, переводчиком или просто наборщиком, – это предоставляю решить моей счастливой или несчастливой звезде» (письмо Надсону). Сквозь призму такого юношеского опыта все последующие рассуждения Мережковского о смерти и воскресении видятся не только отвлеченными упражнениями «декадентствующего» ума.
В самом начале творческого пути он переживает две страшные утраты.
В 1887 году умирает его единственный друг – С. Я. Надсон.
В 1889 году внезапно умирает мать…
«Он никогда мне не рассказывал, а я не расспрашивала, как, когда это случилось… – писала об этих трагических днях Мережковского З. Н. Гиппиус. – Об этом нельзя, не надо было с ним говорить, так чувствовалось… Вспоминая потом о смерти матери Дмитрия Сергеевича – странная мысль о какой-то уже нездешней заботе о нем приходила ко мне: как бы он это пережил, вдруг оставшись совершенно один, то есть если бы он, благодаря фантастическому сцеплению случайностей, не встретил бы ни меня, ни кого другого, кого мог бы любить и кто любил бы его».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу