Петр Петрович снисходителен к праздному любопытству незнакомых людей. Он принимает и тотчас же забывает про них. Иногда лишь высказывает Андрею свое недовольство:
— К чему мне поклонники?
Сын неуверенно оправдывается:
— Ну ладно. Пойдем на охоту за жужелицами.
С палкой в руке, в неизменном холщовом балахоне, он шагает по травянистой тропинке. Андрей запряг в тарантас мерина и следует за отцом. Если у Петра Петровича разыграется ревматизм, тарантас придется кстати.
Охота на жужелиц, поиски трав на лугах продолжаются до поздней ночи. Вконец усталые отец и сын отдыхают под стогом сена, на берегу черного, заросшего кувшинками озера. Небо на юге и на западе обложено тучами — там играют сполохи неслышных гроз.
Петр Петрович растирает заболевшие ноги: ревматизм все же подкрался. Говорит, морщась от боли:
— Слушай, Андрей, мое завещание…
— Я не хочу слушать о завещании, отец.
— Да не будь же ты младенцем! Все приходит к своему концу. Так вот, завещаю тебе издать мои мемуары…
Все эти годы он работал над мемуарами. В первом томе рассказал о своем детстве и юности, второй посвятил путешествию на Тянь-Шань, третий и четвертый — эпохе освобождения крестьян.
— Может, завернем к нашим толстовцам? — спросил Петр Петрович, поглядывая на далекие бесшумные сполохи.
— Поздно уже. Да и ехать далековато.
История толстовцев огорчала Петра Петровича.
Его внук, поэт-неудачник Леонид, стал учеником Льва Толстого. С группой своих единомышленников он решил «опроститься». Леонид выпросил у деда участок земли на опушке гремячинского бора. Молодые толстовцы построили избушку, пахали землю, тачали сапоги, подражая своему великому учителю. Леонид писал неуклюжие и не очень грамотные стихи о «мужичьей мудрости земной» и проповедовал непротивление злу. Однако в последнее время «сельская община братьев-толстовцев» распадалась. Леонид и его товарищи разочаровывались в учении Толстого.
— Ну, бог с ними, с нашими толстовцами.
Возвращались освещаемые яркими, далекими молниями. Раскаты грома пока не доносились до них.
— Вот она, воробьиная ночь! — восклицал Петр Петрович, закрывая голову рогожей. — Как хорошо описал ее Тютчев:
Не остывшая от зною
Ночь июльская блистала,
Небо полное грозою
От зарниц все трепетало.
Ударил сильный теплый ливень.
В оврагах шумели потоки, дубки то пламенели в отсветах молний, то погружались в дегтярную темноту. Вода захлестывала тарантас. И опять перед ним возникли бессмертники детства — грустные неумирающие цветы. Почтенный сенатор и почетный член множества ученых обществ превратился в босоногого мальчика. Подставив обнаженную голову теплому ливню, он декламировал Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Переходил на английский, цитируя Шекспира, по-немецки читал Гёте: «Остановись, мгновенье, — ты прекрасно!»
С седой бороды сползали капли. Желтые, в синих узлах вен руки перебирали рогожу. Июльская ночь продолжала озарять его разноцветными молниями, но возбуждение уже улеглось. Сын услышал отцовское бормотанье:
— Последняя воробьиная ночь в моей жизни. Последняя гроза надо мною…
Утром, зябко кутаясь в плед, он сидел над своими мемуарами. Огромный письменный стол, как всегда, завален книгами, выписками из журналов, документами, стопками мелко нарезанной бумаги. Найти в этом хаосе нужную вещь почти невозможно. Но Петр Петрович никому не разрешает прикасаться к столу.
— У меня идеальный порядок. Все лежит на своем месте, строго и симметрично.
Когда же что-то требуется, он расчищает бумажные завалы, рвет нужные и ненужные рукописи, ворчит:
— Это же какие-то авгиевы конюшни! Когда только я избавлюсь от геологических наслоений на столе?
Петру Петровичу не легко писать мемуары. Его мучают неотвязчивые воспоминания. В уме мелькает бесконечная вереница событий, исторических лиц, но как-то невероятно далеко и отчужденно. Прошло уже больше полувека со дня отмены крепостного права. Все эти годы в России неистовствует самая оголтелая реакция.
Долгие годы он считал себя либералом. Он любил говорить о свободе, равенстве, братстве и о том, что рабство падет «по манию царя». И что свободный народ устроит свою жизнь на справедливых основах. Он верил в то, что говорил. Теперь он молчит. А разве может уйти он от боли народной? Разве может укрыться жучками и травами, бабочками и цветами от мужицких бед? Раньше он говорил, что гуманизм зародился в нем, когда заболело его сердце гражданина. А теперь? Теперь его гуманизм обернулся пустыми вздохами.
Читать дальше