«Он прожил не ту жизнь, которой заслуживал». На первый взгляд, жизнь Бодлера как нельзя лучше подтверждает эту утешительную максиму. Он ведь и вправду не заслужил ни такой матери, какая у него была, ни постоянного чувства стесненности, которое испытывал, ни «семейного совета», ни сифилиса; а что может быть незаслуженнее его безвременной смерти? Впрочем, если поразмыслить, все оказывается не так просто: Бодлера, пожалуй, не назовешь человеком, в котором нет ни единой трещинки, ни одного противоречия: распутник, он, однако, раз и навсегда усвоил самую что ни на есть расхожую и суровую мораль, изысканный денди, — якшался с ничтожнейшими проститутками, тяга ко всему болезненному удерживала его возле тощего тела Лушетты, а страсть к этой «ужасной еврейке» словно предвосхищала будущее чувство к Жанне Дюваль; этот нелюдим панически боялся одиночества, не выходил из дому без провожатых, грезил о домашнем очаге и семейной жизни; глашатай активности, сам он, страдал абулией и был совершенно не способен к усидчивому труду; раздавая направо и налево «приглашения к путешествию», призывая к странничеству, предаваясь мечтам о неведомых странах, он в течение полугода не мог решиться на поездку в Онфлер, а единственное путешествие, которое ему довелось совершить, показалось ему нескончаемой пыткой; выказывая демонстративное презрение и даже ненависть к важным шишкам, под чью опеку его отдали, он, однако, и пальцем не пошевельнул, чтобы сбросить это иго или уклониться от их отеческих нагоняев. Так вправду ли он столь не похож на собственную жизнь? А что, если эта жизнь была им заслужена? Что, если, вопреки расхожему мнению, нам достается лишь та жизнь, которую мы заслужили? В этом вопросе стоит разобраться внимательнее.
Вниманием и заботой, он был словно зачарован и до поры до времени ничего не ведал о существовании собственной личности; он ощущал лишь первородные таинственные узы, неразрывно сливающие его с материнским телом и сердцем; нежась, он утопал в атмосфере этой взаимной любви; это был один очаг, одна семья, одна чета, связанная кровосмесительной связью, «Я все время был жив в тебе, — много лет спустя писал он матери, — а ты принадлежала мне одному. Ты была для меня и божеством, и товарищем». Эти слова как нельзя лучше передают сакральный характер их союза: мать — божество, изливающее на ребенка свою любовь, благодаря которой ребенок оказывается посвящен этому божеству. Он отнюдь не воспринимает собственное существование как нечто зыбкое, неустойчивое, и ненужное, но, напротив, чувствует себя сыном по божественному праву. Он жив только в ней, а это значит, что он укрыт в некоем святилище, что он хочет быть лишь эманацией божества, крохотной, но упорной мыслью, истекающей из божественной души. И коль скоро он всецело растворен в существе, чье бытие представляется ему не только необходимым, но и правомерным, он может ни о чем не тревожиться, наслаждаться своей слияностью с абсолютом, своей оправданностью.
В ноябре 1828 г. боготворимая женщина выходит замуж за военного; Бодлера отправляют в пансион. К этому-то времени и относится возникновение пресловутой «трещины». Крепе приводит в этой связи немаловажное свидетельство Бюиссона: «Бодлер обладал весьма чувствительной, тонкой, своеобразной и нежной душой, давшей трещину при первом же столкновении с жизнью». И вот случилось непереносимое для него событие — мать вторично вышла замуж, Говорить на эту тему он мог до бесконечности, демонстрируя устрашающую логику и всегда кончая одним и тем же выводом: «Для женщины, имеющей такого сына, как я («как я» разумелось здесь само собою), повторное замужество недопустимо».
Столь резкий перелом, вызвавший ощущение беды, сразу же бросил Бодлера в пучину личностного существования. Еще вчера он был целиком погружен в исполненную согласия и единодушия жизнь четы, состоявшей из него самого и, его матери. И вот эта жизнь отхлынула, словно отлив, оставив его на берегу, как одинокий сухой камень; лишившись всякого оправдания, он со стыдом обнаружил свою сирость, обнаружил, что его существование дано ему «просто так». К чувству бешенства, испытываемому изгнанником, примешивается чувство отлученности. Вспоминая это время, Бодлер писал в «Моем обнаженном сердце»: «С детства — чувство одиночества. Несмотря на родных — и особенно в среде товарищей — чувство вечной обреченности на одинокую судьбу». Уже тогда он воспринимал свою отторженность как
Читать дальше