Я — старый будуар, весь полный роз поблеклых
И позабытых мод, где в запыленных стеклах
Пастели грустные и бледные Буше впивают аромат…
(«Стихотворения в прозе»: Великодушный игрок.)
(Пер. Эллиса.)
Этот неясный и вместе с тем неотвязный, едва уловимый и жутковатый в своей ласковой неотступности аромат, струящийся из приоткрытого флакона, являет собой подлинный символ сознания, существующего для-себя; вот почему скука — это метафизическое переживание, именно она создает душевный пейзаж Бодлера, равно как и тот нетленный материал, из которого сотворены его радости, приступы исступления и горести. А вот и еще одна ипостась этой скуки: одержимый чувством своей формальной исключительности, Бодлер все же сумел понять, что на деле эта исключительность — достояние любого человека, и вот тогда-то на помощь пришла ясность сознания, призванная обнаружить неповторимую природу Бодлера — совокупность свойств, благодаря которым он мог бы считать себя самым незаменимым на свете существом; к несчастью, на этом пути ему пришлось встретиться не со своим индивидуальным ликом, но лишь с расплывчатыми формами сознания вообще: гордыня, ясное сознание, скука сливаются воедино — в Бодлере и вопреки Бодлеру осознает себя и себя признает сознание всех и каждого.
В первую очередь это сознание постигает полнейшую тщету самого себя, свою беспричинность и бесцельность, несотворенность и неоправданность; у него нет иных поводов для существования, помимо самого факта этого существования, вне собственных пределов оно не способно обнаружить ни оснований, ни извинений, ни мотивов для того, чтобы быть; ведь любая вещь существует для него лишь с момента ее осознания и обладает лишь тем смыслом, который оно в эту вещь вкладывает. Вот почему Бодлер так глубоко переживает свою ненужность, бесполезность. Ниже мы увидим, что навязчивая идея самоубийства возникает у него не столько из желания покончить с жизнью, сколько из желания поддержать ее. И тем не менее, если Бодлер так часто возвращался к мысли о самоубийстве, то, значит, чувствовал себя лишним человеком:
Я кончаю с собой потому, что бесполезен для других и опасен для себя самого, — пишет он в знаменитом письме 1845 г.
Не следует думать, что Бодлер ощущает свою бесполезность оттого, что он — всего лишь юный буржуа без профессии, доживший до 24 лет и все еще находящийся на содержании у семьи. Скорее, верно обратное: он не научился никакому ремеслу и заранее утратил интерес ко всякому делу потому, что вполне сумел уяснить свою совершеннейшую ненужность. Позднее он напишет — на этот раз не без гордости:
Быть полезным человеком всегда казалось мне ужасной гадостью.
Противоречивость этих высказываний объясняется переменой настроения; по сути же, независимо от того, казнится Бодлер или бахвалится, неизменной остается его устойчивая и как бы изначальная отстраненность. Напротив, человек, помышляющий о пользе, проделывает бодлеровский путь в прямо противоположном направлении — движется от мира к сознанию; исходя из неких незыблемых, почитаемых за абсолютные, политических или моральных принципов, он им и подчиняется в первую очередь; собственное тело и душу, всего себя он воспринимает не более как вещь среди вещей, повинующуюся не ею созданным правилам; он ощущает себя простым средством для осуществления некоего предзаданного порядка. Между тем для человека, до оскомины вкусившего сладость самочинного сознания, на свой страх и риск созидающего законы, которым он намеревается следовать, идея полезности утрачивает всякий смысл: отныне жизнь — не более чем игра, где человек должен сам — без чужого приказа, подсказки или совета — выбрать себе цель. Тот, кому однажды открылась та истина, что в нашей жизни могут существовать лишь цели, свободно поставленные индивидом самому себе, уже не очень-то ищет их где-то вовне.
В жизни, пишет Бодлер, есть лишь одно подлинное очарование — очарование Игры. Но что, если выигрыш или проигрыш безразличны для нас? Ведь чтобы уверовать в то или иное начинание, нужно как минимум включиться в него, задаться вопросом о средствах его осуществления, но отнюдь не о его целях. Если хорошенько подумать, то любое начинание представится бессмысленным. Бодлер всецело погружен в атмосферу такой бессмысленности; из-за какого-нибудь пустяка, в минуту неудачи или случайного упадка сил ему вдруг открывается глубочайшее одиночество сознания — того «безбрежного, словно море» сознания, которое принадлежит как всему человечеству, так и только ему одному, Бодлеру, и он ясно понимает, что за пределами этого сознания ему не удастся обнаружить ни вех, ни ориентиров, ни указателей. И вот тогда он пускается в плавание без руля и без ветрил, отдается на волю однообразно колышущихся волн; именно в таком настроении он пишет матери:
Читать дальше