– Ирой! Право слово – ирой!
А он стоял, улыбался смущенно, весь заляпанный навозом; ухватив с телеги пучок соломы, пытался обтереть жирную грязь, плотно налипшую на сапоги.
Горячая кровь стучала в висках, он был как пьяный, не слышал похвал. И лишь голос отца отрезвил его:
– Ну, дурашка же… – непривычно ласково бурчал Савва. – Куды, безумной, кинулся? А стоптал бы конь, тогда что? То ж вам в диковинку, а я на своем веку, бывалчи, знаешь, сколь этаких змеев обкатал! Не хуже, брат, калмыков!
В калитке стоял молодой, странно одетый человек. Клетчатые франтовские панталоны, черная накидка с широким воротом, «ветряком», тирольская шляпенка. Одежда не дворянская и не купеческая. Он, скорей всего, походил на театрального актера.
– По вашу душу, почтеннейший господин Никитин, – сказал тиролец, и сразу сделалось ясно: из торгового сословия.
Иван Савич недоумевал, зачем он понадобился этому франту.
– Вы меня знаете? – спросил удивленно.
– Я всех знаю-с, – – самодовольно хихикнул тиролец. – И со своей стороны дозвольте аттестоваться: гласный городской думы Рубцов. А к вам я, почтеннейший, от господина советника Второва… Но, может быть, зайдемте в дом, что ж мы этак, на дворе-то…
– Ах, извините! Конечно… – смутился Иван Савич. – Покорнейше прошу.
«Второв… Второв…» Фамилия эта как будто встречалась Никитину, но где, при каких обстоятельствах?
Гласный Рубцов сидел, с любопытством разглядывал неказистую мебель, дешевые обои. Говорил ласково-покровительственно, не спеша, с солидной расстановкой:
– Не могу, любезнейший, доложить, с какою именно целью приглашает вас господин советник, но, надо быть, дело важное. Следственно, – гласный Рубцов приятно улыбнулся, – следственно, идемте. Одевайтесь, я подожду вас.
«Второв… Второв… А-а!» Иван Савич вспомнил: фамилия не раз встречалась в «Ведомостях».
Так, стало быть… Ну, разумеется! Что же еще?
Грудь перехватило холодом, а щеки пылали.
И вдруг пустяковые мыслишки закопошились: весь день ворочал навоз, провонял, надо бы помыться хорошенько, да когда? Сюртук тоже вот давне не надеван, слежался в сундуке, разгладить бы, да Анюта ушла. Гвоздичкой в крайности окропиться б, да где ее взять? Галстук сроду не умел пристегивать – все криво…
Краем уха слышал: отец на профессорской половине разглагольствует, хвастает, как диких коней усмирял, было время… Профессор бубнит невнятно, звенит стакан. Ах, худо! В своем доме – зараза, собутыльник… Нет, батенька! Ну их, пятнадцать целковых эти ваши квартирные!
Твердо решил: профессора изгнать.
В крохотное зеркальце взглянул – так и есть: галстук скособочился. Но поправлять уже некогда было. Когда вышел к гласному, тот бегло оглядел его, сказал: «Пардон!» – и ловко поправил галстук.
Ноябрьский день короток.
К вечеру небеса заволокло и вовсе ночь стала. На Кирочной была тьма кромешная, лишь возле немецкой церкви горел фонарь.
Гласный Рубцов всю дорогу говорил, не умолкая: бранил городское благоустройство, скаредность думских заправил; грозился кого-то изобличить. Последнее задумано произвести в стихах.
– В сатирическом роде-с.
Никитин слушал рассеянно. Из головы не шли горькие мысли об отце и квартиранте. «Эх, батенька…»
– …ан бадинан [5]… Наподобие мадам де Курдюкоф.
Гласный оказывался фанфарон из новой породы «образованных» купчиков.
Но Второв? Второв?
Он был мал, тщедушен, неприятен.
Тонкие бескровные губы, уголками вниз. Рыжеватая борода и бритый подбородок. Глубоко посаженные глаза, сверкающие сердито. Чиновник. Сухарь.
Усадив на диван, сел рядом. Спросил: точно ли он тот самый, что прислал в редакцию письмо и при нем стихотворение «Русь».
И голос господина советника показался неприятен – высок, резок и словно чем-то раздражен.
Иван Савич оробел.
Жизнь трепала, жизнь мучила, ранней сединой прострочила виски. Чего-чего не испытал: унижение, нужду, непристойность родителя, скопидомство, черную работу, отчаянье. Житейская мерзость как бы толстой корой наросла, а под нею пребывало дитя. Школяр.
Робкий школяр сидел рядом с господином советником. Проклинал себя за то, что поддался уговорам друга, написал письмо. Ах, боже мой! Грязный, в мятом сюртуке… грубые, в ссадинах руки, чернота под ногтями – после дня работы на дворе, после схватки с жеребцом, когда падал наземь (нюхнул тайком – не принес ли вместе с одеждой ужасный запах навоза, конского пота), в грязь, под копыта бешеного коня, – и вдруг, как дикарь, вломился нагло в эту чистоту, в этот чужой для него мир, где высокие мысли, науки, искусства, книги…
Читать дальше