Логика экстремы оборачивалась абсурдом. Так, одна критикесса заявила в крестьянском журнале без тени смущения: «Спор о художественном методе в литературе есть одна из форм классовой борьбы» [37] Бабушкина А. Против кулацкого «гуманизма» // Земля советская. 1931. № 1. С. 134.
.
Бабель — и в этом он похож на М. Пришвина — старался избегать официальных литературных собраний, где беспощадная проработка идеологически невыдержанных товарищей по перу неизменно сопровождалась клятвами в верности делу партии. Когда уклониться не удавалось, отделывался шутками, острил. Шутки иногда были весьма рискованными. На своем вечере в сентябре 37-го он прочел рассказ «Справка», по меркам того времени абсолютно нецензурный. Забыв осторожность, сказал: «Если вы любите полных брюнеток, то вы описываете эту тему; если вы любите Красную Армию, то вы пишете на эту тему» (цитирую по исправленной стенограмме). В зале сидели разные люди, не терявшие бдительности, чувства реальности. Стоило Бабелю заявить: «Как только слово кончается на „изм“, я перестаю его понимать, хотя бы оно было самое простое», кто-то немедленно спросил с места: «а социализм?» Пришлось слукавить: «Это я понимаю, это единственное, можно сделать оговорку» [38] РГАЛИ, ф. 631, оп. 17, ед. хр. 57.
.
На самом деле сталинского социализма и «чекистской организации культуры» (выражение Г. П. Федотова) Бабель не понимал и не принимал. «Сплошная коллективизация» на Украине повергла писателя в ужас. Исчезновение людей в результате беспрерывных арестов рождало чувство неуверенности в завтрашнем дне и разочарование. Как зловещие символы эпохи прогрохотали выстрелы самоубийц-литераторов и партийных работников (Маяковский, Фурер, Гамарник, Томский). Кровавую фантасмагорию парадоксально декорировали грандиозными пропагандистскими шоу вроде всенародного ликования по поводу чкаловского перелета или экспедиции полярников. Энтузиазм народа поддерживало советское кино. «Жить стало лучше, жить стало веселее», — издевательски бросил в толпу кремлевский хозяин.
Пока был жив Горький, Бабель мог чувствовать себя в относительной безопасности. Все знали: он, как и прежде, не дает писателей в обиду. Сталину приходилось считаться с авторитетом классика пролетарской литературы. Со смертью Горького ситуация резко изменилась. Теперь уже некому вступиться за «инженеров человеческих душ», и Бабель отчетливо понимал трагизм положения. Из рассказа друга детства И. Л. Лившица: «В день сообщения о смерти Горького Ися позвонил мне, и мы договорились встретиться на Курском вокзале. Помню, сидели на каких-то бревнах, молчали, оба, конечно, подавленные… Вдруг он сказал: „Ну, теперь все, каюк. Жить мне не дадут“». Близко знавшая писателя Т. В. Иванова свидетельствует: будучи человеком умным, Бабель «не мог не понимать, что сам он в любой момент может быть репрессирован». Художнице Ходасевич однажды сказал, когда та пришла к нему домой: «Скорее уходите. Самое опасное — общение со мной» [39] Иванова Т. Глава из жизни // Октябрь. 1992. № 7. С. 186.
.
После смерти Горького по стране прокатилась волна новых арестов. Брали троцкистов, бывших оппозиционеров, подозрительных «спецов», чудом уцелевших от прошлых посадок, интеллигентов. На Украине арестовали друзей Бабеля, видных военных — Шмидта, Туровского, в Ленинграде — Виталия Примакова. 19 августа в Москве начался процесс над Зиновьевым и Каменевым. У Бабеля не оставалось повода для иллюзий.
Однако ни в 37-м, ни в 38-м его не тронули. Возможно, защитную роль сыграло знакомство с наркомом Ежовым и его женой, что, правда, не мешало госбезопасности собирать на Бабеля компрометирующие материалы. Началось это при Ягоде (расстрелян в 38-м) и при Ежове продолжалось. Менялись руководители Лубянки, а методы работы оставались прежними, вероятно, стали даже более изощренными. Думаю, что агентурное досье на писателя возникло в 1932–1933 гг., в период длительного пребывания Бабеля во Франции. Дома тоже имелись осведомители, в том числе из писательской среды. Об одном таком, Якове Ефимовиче Эльсберге, пишет в своих воспоминаниях А. Н. Пирожкова. Говорят, он был когда-то замешан в валютных махинациях, схвачен, приперт к стенке и под страхом смерти согласился стать осведомителем ГПУ. Одно время Эльсберг служил секретарем Каменева и, по слухам, присвоил себе рукопись шефа, посвященную А. И. Герцену. На совести Эльсберга также известный литературовед Макашин, которого тот «заложил» в первые дни войны, — Макашина отправили в лагерь. Этого человека я неоднократно видел в коридорах Института мировой литературы в Москве, где он много лет работал. Прихрамывающий, лысый, полный, с неизменной, как бы заискивающей улыбкой на лице, доктор филологических наук был презираем всеми порядочными людьми института, потому что все знали его биографию. Многие не подавали Эльсбергу руки… Я долго собирался подойти к старому стукачу с вопросами о Бабеле, колебался, осторожничал, а когда, наконец, решился, Эльсберг уже пребывал в лучшем из миров.
Читать дальше