Во исполнение этой программы Грибоедов среди литературных занятий и светских развлечений находил время заниматься греческим языком, как он об этом пишет в письме к Катенину от 19 октября 1817 года:
«Прощай, сейчас иду со двора: куда ты думаешь? Учиться по-гречески. Я от этого языка с ума схожу, каждый божий день с 12-ти до 4-х часов учусь и уже делаю большие успехи. По мне, он не труден».
Но стремление Грибоедова к самобытности отнюдь не имело славянофильского характера. Ратуя против поверхностной и слепой подражательности, он в то же время сочувствовал тем новым идеям и формам жизни, которые в то время составляли последнее слово европейской цивилизации, и лишь требовал рационально-критического, самостоятельного отношения к ним. В то же время чужд был Грибоедов и ходульного квасного патриотизма, о чем может свидетельствовать план драмы из 1812 года, уцелевший в его бумагах.
Так, в драме, в то время как народ – и между другими герой пьесы М., ополченец из крепостных, – грудью встает за отечество в рядах всеобщего ополчения без дворян, о последних говорится:
Когда слыла веселою Москва,
Они роились в ней. Палаты их
Блистали разноцветными огнями…
Теперь, когда у стен ее враги,
Бесчастные [4]рассыпалися дети,
Напрасно ждет защитников; сыны,
Как ласточки, вспорхнули с теплых гнезд
И предали их бурям в расхищенье…
Наполеон в Кремле размышляет «о юном первообразном сем народе, об особенностях его одежды, знаний, веры, нравов: «Сам себе преданный, что бы он мог произвести?»
В эпилоге М., несмотря на все свои бранные подвиги, терпит пренебрежение начальников и отпускается восвояси с отеческими наставлениями в покорности и послушании.
В последней картине эпилога должны были изображаться село или развалины Москвы. «Прежние мерзости. М. возвращается под палку господина, который хочет ему сбрить бороду. Отчаяние и самоубийство».
В то же время патриотизм Грибоедова имел чисто народнический характер негодования и сетования на ту отчужденность, которая замечалась между интеллигенцией и низшим классом и которая делала их словно двумя различными народностями.
Так, гуляя однажды с приятелями в Парголове в Шуваловском парке, он набрел на толпу крестьянских девушек и парней, распевавших народные песни… «Прислонясь к дереву, – рассказывает он в отрывке оставшегося в его бумагах чернового письма, неизвестно кому адресованного, – я с голосистых певцов невольно перевел свои глаза на самих слушателей-наблюдателей, тот поврежденный класс полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все, что они слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный, наш народ разрознен с нами – и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами».
А вот что по поводу народолюбия Грибоедова говорит Булгарин:
«А. С. Грибоедов любил простой народ и находил особенное удовольствие в обществе образованных молодых людей, не испорченных еще искательством и светскими приличиями. Любил он ходить и в церковь. „Любезный друг! – говорил он. – Только в храмах божиих собираются русские люди; думают и молятся по-русски. В русской церкви я – в отечестве, в России! Меня приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире, Дмитрии Донском, Мономахе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение одушевляло набожные души. Мы – русские только в церкви, а я хочу быть русским“.
Все это показывает нам, как серьезны были мысли Грибоедова среди светских дурачеств, закулисных приключений и вздорной кружковой полемики. Нет ничего удивительного, что в этом настроении, не довольствуясь переводными комедиями, он снова принялся за обработку своего кровного труда – той комедии, которая обессмертила его имя. В 1816 году, по свидетельству Бегичева, у него было уже набросано несколько сцен «Горя от ума», которые он показывал друзьям. От этих набросков ничего не сохранилось. В общих чертах план пьесы был сходен с планами ее позднейшей редакции, но роль Чацкого была еще далеко не выяснена. Репетилов не значился в числе действующих лиц, зато присутствовало несколько лишних персонажей (например, жена Фамусова, сентиментальная модница и аристократка), которые впоследствии были исключены из комедии.
Читать дальше