После этого приходится лишь удивляться, каким образом, при такой заурядности личного характера и политических талантов, Демосфену все-таки удалось сыграть в истории видную роль и снискать значительную популярность как среди современников, так и среди потомков? Разрешение этой задачи, кроме как в его патриотизме, следует искать в его поистине дивном даре красноречия, к которому, в заключение этого очерка, нам и следует обратиться.
Нигде, как известно, – ни в древнем, ни даже в новом мире – красноречие не пользовалось такой популярностью и таким влиянием, как в античной Греции, и особенно в Афинах. Живой, восприимчивый и нервный ум грека был особенно чуток к обаянию устного слова, и уже у Гомера мы встречаем указания на преклонение, которое вызывали герои, отличавшиеся уменьем облекать свои мысли в легкие и удобопонятные формы. Тем не менее, только около середины V века до Р. X. красноречие достигло полного своего расцвета и стало выдающеюся силой в общественной и политической жизни греческих государств. Отвечая требованиям развившейся демократии, оно возведено было тогда в степень искусства благодаря усилиям софистов, сознавших всю огромную важность и значение слова как орудия мысли. Провозглашая единственной мерой вещей личное мнение индивида и ставя содержание, да и само существование этого мнения в зависимость от получаемого им, этим индивидом, впечатления, эти проповедники крайнего субъективизма первыми стали искать средств воздействия на умы слушателей в словесной форме столько же, сколько в облекаемой ею мысли: они первыми поняли, что одна содержит в себе источник силы и обаяния независимо и сверх силы обаяния другой, и что речь как живое сочетание обеих должна оказывать впечатление и своей существенной, и своей формальной стороной – точь-в-точь, как, например, песня, состоящая из мелодии и слов. Они поэтому раньше всех поставили риторику как науку истинного красноречия в ряд с логикою как наукою правильного мышления и раньше всех стали настаивать на тщательном изучении первой как на необходимом дополнении к изучению второй. Благодаря этому роль непосредственного творчества значительно умаляется, уступая место рефлексу, сознательности и отчасти даже искусственности; но зато слово как оружие убеждения получает силу, дотоле неслыханную по своей интенсивности и меткости.
В школе, основанной софистами, воспитались все ораторы V – IV веков, и Демосфен, в ком греческое красноречие достигает своего кульминационного пункта, является наиболее достойным и верным носителем ее традиций. До нас дошло до 30 речей, которые признаны за подлинно демосфеновские, но ни одна из них не есть плод импровизации, как это можно было бы ожидать а priori: каждая представляет результат долгого и тщательного труда, затраченного на развитие темы, на схематизацию плана, на отделку стиля, на шлифовку выражений. Подобно архитектору, воздвигающему здание, Демосфен строил фразу за фразою, точно исчисляя давление и трение и старательно кладя каждый камень в свое место: он взвешивал каждое слово, он изучал каждый эффект, он оттачивал каждый аргумент. Про него говорили, что, проводя ночи в работе, он вплоть до 50-летнего возраста почти что не тушил лампы, а если уже и ложился спать, то на узкой и жесткой кровати, дабы не отдавать сну больше, чем было необходимо. Считая жизнь за тяжелый труд, он, говорят, ни разу не отведал вина, за что получил насмешливое прозвище “водохлеб”, и никогда не мог себе простить то, что рабы его поднялись однажды утром раньше него и принялись за занятия в то время, как он еще спал. Без сомнения, в этих рассказах много преувеличенного, много легендарного; но уже самое существование их доказывает, как мало полагался Демосфен на вдохновенный экспромт и как много отдавал он систематической и сознательной отделке формы, на которой настаивали софисты. “Poetae nascuntur, oratores fiunt”, говорил Цицерон (поэты рождаются, а ораторы делаются), и ни к кому эти слова не приложимы более, нежели к Демосфену.
Тем не менее, мы напрасно искали бы в его речах той безжизненности, сухости и монотонности, которыми обыкновенно страдают произведения не непосредственного творчества. Как передает Плутарх, иные его соперники, намекая на его ночные занятия, упрекали Демосфена в том, что его речи отдают лампадным маслом; но более несправедливого приговора было бы трудно сыскать. Напротив, в том виде, в каком они дошли до нас, речи Демосфена так же свежи и чарующи, как будто только что вылились из груди: они полны жизни и эмоций и, подобно созданиям Фидия, не носят на себе никаких следов работавшего с такою тщательностью резца. В этом виден гений нашего оратора во всей яркости: чуждый схоластических привычек и приемов, он не облекал своих произведений в застывшие и стеснявшие, подобно позам египетских статуй, одежды, но придавал им формы столь же свободные, изящные и безыскусственные, как и складки непринужденно наброшенного хитона. Оттого его речи, как, например, величайшая из них “О венке”, далеко не блещут строгостью плана и стройностью логического порядка мыслей: он преднамеренно и с величайшим искусством придавал им вид импровизаций и в своих стараниях доходил до того, что однажды заставил писца искать и не найти нужной ему для прочтения бумаги, чтобы сделать вид, что речь вовсе не была приготовлена заранее...
Читать дальше