«Что же выработал за границей его ум, так долго и одиноко (имеется в виду оторванность от русских людей, — В. К. ) созревавший в германской среде? Явится ли он «отсталым» для России, но передовым представителем европейской мысли? Какое последнее слово западного просвещения принесет с собою?
Он и действительно явился представителем европейского просвещения. Но велико же было удивление русского общества… когда оказалось, что результатом этого просвещения, так полно усвоенного Тютчевым, было не только утверждение в нем естественной любви к своему отечеству, но и высшее разумное ее оправдание; не только верование в великое политическое будущее России, но и убеждение в высшем мировом признании русского народа и вообще духовных стихий русской народности».
Тут та же неточность: Тютчев явился представителем не специфически «европейского», но истинно всемирного «просвещения», которое в тот исторический момент достигло наибольшей высоты и размаха в русле германской мысли. Вспомним, что Гёте, Шеллинг и Гегель с этой высоты предугадывали великое грядущее России, ее духовный и культурный расцвет. И тютчевское «убеждение в высшем мировом призвании русского народа» (речь шла, разумеется, не о некоем «превосходстве» русских над другими народами, но об их равноправном участии в высшем духовном развитии мира) могло и должно было сложиться на почве всемирной, а не замкнуто, самодовлеюще русской, — или же европейской — точек зрения.
Многим казалось, что, усваивая «европейское просвещение», нельзя-де понять «мировое призвание» России, и наоборот: углубляясь в русские «духовные стихии», невозможно разглядеть всемирность европейской — в частности, германской — мысли. И в результате приходится, следовательно, отвергнуть либо Европу, либо Россию (что и сделал Гагарин).
Между тем Тютчев уже очень рано поднялся до подлинно всемирной точки зрения. И для того, чтобы увидеть «мировое призвание русского народа», ему вовсе не нужно было отрицать Запад, — точно так же, как Гёте, Шеллинг и Гегель для утверждения западных ценностей не нуждались в отрицании России; они, как мы помним, напротив, предрекали ей великую самобытную будущность.
Тютчев непримиримо выступал лишь против таких западноевропейских идеологов, которые пытались с порога отвергнуть «мировое призвание» России. Он писал, в частности, следующее: «Европейский Запад — только половина великого органического целого, и претерпеваемые Западом, по-видимому, неразрешимые трудности обретут свое разрешение только в другой половине…»
И, если глубоко разобраться, расхождение Тютчева с Гагариным состояло вовсе не в том, что первый «выбрал» Россию, а последний — Европу. Тютчев сумел освоить высшие достижения европейской культуры, и это помогло ему подняться до всемирной точки зрения, с которой в своем истинном значении предстала и Россия; вспомним, как писал Тютчев о книге Вяземского: «Именно потому, что она европейская (то есть находится на должном уровне „цивилизации“. — В. К. ), ваша книга — в высокой степени русская». Между тем Гагарин воспринял только внешний и узкий смысл европейского «просвещения» и попросту попытался переселиться из одной «половины великого органического целого» в другую. Не сумев стать «в высокой степени русским», он (и это всецело закономерно!) не смог сделаться и «в высокой степени европейцем», какими были Гёте или Шеллинг. И он как-то ощущал свою неполноценность, иначе почему бы этот фанатик католицизма разрыдался при зрелище православных торжеств?
Через много лет Тютчев с беспощадной резкостью (которая не была ему свойственна в молодые годы) написал о людях типа Гагарина:
Напрасный труд — нет, их не вразумишь, —
Чем либеральней, тем они пошлее.
Цивилизация — для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Между прочим, Ивана Гагарина, по сути дела изменившего родине, не раз обвиняли еще и в том, что он состряпал пасквильный «диплом», ставший одной из главных причин трагической пушкинской дуэли. Однако это уже излишний поклеп. Гагарин в 1836-м — начале 1837 года был как раз в самых добрых отношениях с Пушкиным, [22] Кстати сказать, отец матери Гагарина, Михаил Алексеевич Пушкин, был родным братом бабушки поэта, Марии Алексеевны (по мужу — Ганнибал), и Иван Сергеевич приходился, таким образом, Пушкину троюродным братом…
которому именно он открыл поэзию Тютчева (кстати, Гагарин еще и не впал тогда в свое отступничество от России). Вместе с тем Гагарин постоянно бывал в доме министра иностранных дел Нессельроде, где Пушкина злобно ненавидели. В оправдание Гагарина можно сказать, что в доме этом бывал тогда и сам Пушкин, хотя бы уже потому, что он числился на службе в Министерстве иностранных дел. Гагарин же в это время хлопотал о назначении за границу и, вполне понятно, дорожил своими отношениями с семьей Нессельроде.
Читать дальше