Разумеется, он был взволнован. И счастлив. И смущен. И столь же несомненно был охвачен маленькими тревогами этого театрального действа. (Как бы не замешкаться в поклонах и рукопожатиях, когда ему вручат диплом, футляр с золотой медалью и конверт с непомерным чеком — на 200 тысяч шведских крон. И как бы без промаха попятиться на должное число шагов, дабы не слишком рано повернуться спиной к королю, возвращаясь на сцену. Да мало ли как еще можно было оплошать, к сочувственному ужасу Маргарет…)
Нобелевские премии — ровесницы столетья — вручались ныне в двадцать второй раз. И эти детские тревоги ритуала под органный гул возвышенного самоощущения уже испытали здесь в предшествующие годы великие предшественники Бора — и Лоренц, и Рэлей, и Томсон, и Резерфорд, и Планк. И современники меньшего масштаба. Каждый в день своей фортуны. И все они — гении или просто удачники — выравнивались здесь в своих переживаниях, запрограммированных самой обстановкой и смыслом события.
Но у каждого к этим равновероятным чувствам примешивалось что-то личное и единственное. Порою чуть горьковатое на вкус…
…Резерфорду тоже было тридцать семь, когда в 1908 году он «дождался своей очереди тратить деньги». Так насмешливо приземлял он всеобщий пиетет перед этой наградой, преувеличенно почтительных чувств к ней не испытывая. У него были для этого основания. Он по праву сознавал себя исследователем, которому впервые открылась делимость и сложность атомных миров. А премию ему присудили за распутывание клубка химических превращений в радиоактивных семействах. Он пошучивал в этом зале над собственным нежданным превращением в химика, но втайне был уязвлен: истинный масштаб его дел остался здесь непонятым. И это было горьковатое зерно, вкус которого ощущал только он.
…А в этом декабре должен был бы подниматься на сцену бок о бок с Бором сорокатрехлетний Эйнштейн, «дожидавшийся своей очереди» полтора десятилетия. Ему тоже была присуждена в те дни Нобелевская премия, но за прошлый — 1921 год. Однако он был на другом конце земли, и радиовесть о награждении застала его где-то под Сингапуром. Жаль: это был бы редкостный дуэт — Бор и Эйнштейн на сцене Музыкальной академии! Впрочем, если бы они появились вместе, восторженное внимание этого зала поделилось бы между ними не поровну: львиная доля досталась бы тогда старшему. У всех на памяти был его недавний триумф, когда во время солнечного затмения 19-го года две астрономические экспедиции подтвердили: световой луч далекой звезды искривлял свой путь в поле тяготения Солнца в хорошем согласии с теорией относительности. Ему ведома была его известность — адреса на конвертах: «Европа — Эйнштейну». Но он сознавал и другое — такая ясная по происхождению, эта слава была на самом деле таинственной: его имя твердили миллионы, уравнения знали тысячи, идеи понимали десятки, надежды разделяли единицы. Шведская академия присудила ему премию за квантовую теорию фотоэффекта. Тут осталось неоцененным главное, за что он уже почитался Ньютоном современности, — пересоздание физической системы мира. Чуждый всякого тщеславия, «веселый зяблик», как назвал он себя однажды, счастливо смеялся в том декабре, когда шанхайские студенты несли его на руках по Нанкин-роуд. Это волновало больше, чем церемония в Стокгольме. А все равно на дне души лежало горьковатое зерно, терпкое на любой вкус.
…Стоя на сцене рядом с другими лауреатами 21-го и 22-го годов, Бор внимал прозрачной формуле своего награждения:
«За заслуги в исследовании строения атомов и атомного излучения».
Он узнал эту формулу еще в ноябре по телефону из Стокгольма. Она была исчерпывающе точна. Ничего другого в ней пока и не могло содержаться. И никаких сложных чувств он-то уж не мог питать к Шведской академии. Только те, что владели его соотечественниками, ликовавшими по ту сторону Зунда (мило написала впоследствии журналистка Рут Мур: «Радовались все — и датский король, и продавец мороженого на углу»). Словом, вот у кого — у лауреата из Дании, — казалось, не могло тогда найтись на дне души ни единого кристаллика горечи!
Меж тем он там лежал, этот нерастворимый кристаллик, порою колющийся. И кристаллизоваться начал давно — задолго до Стокгольма. И совершенно независимо от Нобелевской премии.
В зале только Маргарет знала, что совсем недавно — в том же счастливом 22-м году — он написал немецкому коллеге-теоретику Арнольду Зоммерфельду хорошо обдуманные слова:
Читать дальше