Локтем я слегка протер ветровое стекло. Кабину залил какой-то импрессионистический свет. Тот мягкий волшебный свет, который можно увидеть только здесь и в который я влюблен с детства. Еще не успев проснуться, я зажмурился. Опустил стекло. Соленый воздух наполнил легкие. Именно на этот берег меня выбрасывало после каждой бури. А последняя чуть было меня не погубила. Часть ночи я ехал, не сбавляя скорости. Сказать, что я хотел умереть, вероятно, было бы преувеличением: инстинкт жизни всегда брал во мне верх. Однако я в самом деле не раз рисковал попасть в аварию, увлекаемый огромной пустотой в душе, трагическим безразличием, свойственным тем, кому больше нечего терять. В ту ночь я поймал себя на мысли, что, если разобьюсь, никто горевать не будет. Это, наверное, было уже слишком. Но, во всяком случае, одно предсказание едва не сбылось — предсказание журналиста, который однажды написал: «Клод Лелуш… Хорошенько запомните это имя. Больше вы не услышите его никогда».
Голос Пьера в телефонной трубке меня огорошивает: — Это катастрофа! Они единодушны! Они категорически против фильма. И против меня! Я все слышал: «Вы позорите себя, выпуская фильмы этого субъекта», «Уничтожьте ролики, это в ваших интересах. Речь идет о вашей репутации», «Это возмутительное ничтожество».
Бедняга Бронберже. Единственный человек из кинематографического круга, кто с самого начала верил в меня. Несмотря на симпатию Пьера ко мне, по его тону прекрасно видно, что он не может сдержать злость. Он даже находит некое мазохистское наслаждение в самобичевании, не заботясь о том, чтобы избавить меня от пересказа тех суждений, которые ему высказали парижские профессионалы после просмотра «Решающих мгновений» комиссией, отбирающей фильмы на фестивали. С ним они церемонились не больше, чем с фильмом или его автором. Однако ведь именно Пьеру принадлежала идея этого фильма. Он верил в него со всей убежденностью, на какую способен. Со вчерашнего вечера он наполовину разорен. А я разорен полностью, так как вложил в «Решающие мгновения» весь капитал, которым располагала моя молодая кинофирма «Фильмы 13». Мы играли по крупному. И мы проиграли. После единодушного отказа всех кинопрокатчиков реакция отборочной комиссии была последним ударом. В конце концов, критики И профессионалы, набросившиеся на меня с первых моих шагов в кино, видимо, правы, отказывая мне в каком-либо будущем в этом ремесле. Я вскочил в машину и помчался в небытие. Я ехал в Довиль со скоростью более двухсот километров в час. В минуты отчаяний у меня всегда пробуждается некий рефлекс. Пока я буду ехать, новый день не наступит. Провал, который, как я считал, навсегда кладет конец моей карьере, окончательно не свершится. Часа в три ночи машина сама встала, увязнув в песке. Уткнувшись в море, границу моего отчаяния, я не могу ехать дальше.
Это походило на ураган, на шквал. В битком набитом зале люди орут, вопят, рычат. Оскорбления обрушиваются и бьют меня, как сильные волны. В начале показа я тем не менее пережил иллюзию триумфа. В первом плане фильма камера следует по улице за женским задом. Слова названия «Человеческая сущность» возникают из этой мясистой части тела. Удивленный таким гэгом, зал разражается аплодисментами. Прячась в коридоре, откуда через приоткрытую дверь наблюдаю за поведением зрителей, я уже представляю себя в вечер вручения «Оскара». Спустя минуту первые свистки означают конец мечты. Негодующие возгласы уже не прекратятся вплоть до финальных титров и будут продолжаться даже после показа. Одиноко скорчившись в углу, я переживаю полтора часа абсолютного ужаса. Эти полтора часа, я понимаю, останутся самыми долгими полутора часами во всей моей жизни. Небо рушится мне на голову. Я топчусь на месте, уговаривая себя: «Ланглуа сказал, что это шедевр… Ланглуа сказал, что это шедевр…» Я цепляюсь за эту единственную положительную оценку, убеждая себя в нее поверить.
Когда зажегся свет и зрители начали расходиться, меня охватил последний прилив энергии, реакция выживания, которая заключалась в том, чтобы отыскать глазами Анри Ланглуа. Одного одобрительного слова, единственного благоприятного замечания с его стороны хватило бы, я это знаю, чтобы воскресить меня хота бы на время. Взгляд мой блуждал напрасно. Ланглуа ускользнул до конца просмотра. В несчастье мой союзник отступил. На этот раз я действительно одинок. Присутствие моей семьи лишь усугубляло одиночество. Я наивно пригласил семью в полном составе, чтобы она разделила со мной мое торжество. Отец, моя верная и надежная опора, плачет. В его затуманенных слезами глазах я читаю все отчаяние мира. Отныне моя мать и он убедились, что я ошибся в выборе пути. Начиная с этого трагического вечера обыденная жизнь в доме стала невыносимой. Отец, у которого надежда не умирает так легко — эта его черта передалась и мне, — держится за мысль, что прием фильма публикой сгладит унижение от этого проклятого показа. Тогда я начинаю ломать комедию. Каждый вечер, приходя домой, я торжествующе сообщаю отцу, что «Человеческая сущность» вскоре найдет прокатчика. Он улыбается мне с таким видом, будто восклицает: «Браво, сын мой!» В глубине души я, однако, понимаю, что он не поддается на обман. Через два месяца после этого страшного публичного унижения мой отец умер от инфаркта. Я не могу не усматривать тут причинной связи. И я понимаю, что всю жизнь буду страдать, думая, что, наверное, он умер от этого разочарования, от того неисцелимого горя, которое именно я ему причинил.
Читать дальше