До агитации дело не дошло: всю зарайскую партию Ал-ра Невского — человек семь-восемь — арестовали и переселили на Лубянку.
— Я-то, старый дурак, чего полез, — сокрушался Федоров.
Мы с ним не спорили: похоже, что наивные люди жили не только в Ростове-на-Дону.
Наши с Федоровым фамилии начинались на одну букву и это причиняло некоторое неудобство. Дело в том, что по лубянским правилам надзиратель, приглашая кого-то из общей камеры на допрос, не имел права называть фамилию: вдруг в соседней камере сидит одноделец — услышит и будет знать, что такой-то арестован. А это не полагалось: подследственного надо было держать в полном неведении относительно того, что делается в мире — и в частности в других камерах.
Однодельцев, разумеется, вместе не сажали. Более того, во избежание случайной встречи в коридоре, когда одного ведут с допроса, а другого на допрос, надзиратель непрерывно цокал языком — «Тск! Тск!» (А на другой Лубянке по-змеиному шипел: «С-с-с! С-с-с!» А в Бутырках стучал здоровенным ключом по всему железному — по решеткам, разделяющим отсеки коридора, по пряжке своего ремня). Это было предупреждением — как колокольчик прокаженного в средние века: берегись, иду!
Услышав сигнал, встречный вертухай запихивал своего подопечного в «телефонную будку»— так мы прозвали глухие фанерные будочки, расставленные в тюремных коридорах специально на случай неожиданной встречи. На местном диалекте это называлось «встретить медведя». Когда цоканье или шипенье удалялось на безопасное расстояние, вертухай выпускал своего и вел дальше, придерживая за сцепленные на копчике руки. Большинство надзирателей только слегка касались наших запястий, но были и добросовестные служаки: те вздергивали сцепленные за спиной руки чуть ли не до лопаток…
Так вот, когда в камере отворялась кормушка и надзиратель говорил «На кэ», свою фамилию должен был, подбежав к двери, негромко назвать Калашников, «На вэ» — отзывался Вельяминов, а «На фэ» мы с Федоровым оба пугались: ничего приятного вызов не сулил. Оба срывались с места. Потом один из двоих с облегчением возвращался на свою койку, а другой уходил. «Без вещей» — на допрос, «с вещами»— в другую камеру или на этап.
Надзиратели понимали, что в камерах вызова ждут с замиранием сердца: кто его знает, куда поведут! И один из вертухаев придумал себе забаву. Вызывая камеру на прогулку, нарочно делал паузу: «На пэ… рогулочку!»— так, чтобы Плетнев, Попов или Певзнер успели, к его удовольствию, испугаться.
Трудно жилось в тюрьме курящим. Если у кого и была махорка, запас быстро кончался. С горя пробовали курить листья от веника, которым мели камеру. Не было и бумаги. Умельцы исхитрялись, оторвав уголок маскировочной шторы, расщепить толстую синюю бумагу на несколько слоев и использовать на закрутку. С огоньком тоже обстояло скверно: надзиратели имели право дать прикурить только два или три раза в день (я не курил, поэтому точно не помню). А если, не вытерпев, кто-нибудь обращался с просьбой в неурочное время, то слышал в ответ многозначительное:
— Своя погаснет.
Верю, что за либерализм вертухаям грозили серьезные неприятности.
Голь на выдумки хитра. На Вологодской пересылке, лет через пять, я познакомился со способом добывания огня из ничего. От подбивки бушлата отщипывался кусок серой ваты, из него делались две плоские лепешки — одну ладонями скатывали в жгутик, плотно заворачивали во вторую и, сняв ботинок, быстро-быстро катали подошвой по полу. Потом жгутик резко разрывали пополам — и прикуривали от тлеющего трута. Я тогда вспомнил Сетона-Томпсона: как индейцы добывают огонь трением. Попробовал сам — не вышло. А у других хорошо получалось, особенно у блатных: большой опыт, «тюрьма дом родной».
Но на Лубянке мои сокамерники этого способа еще не знали и придумали такой выход: надергали из матрасов ваты, сплели длинную косу и подожгли от цыгарки, едва надзиратель ушел со своим огнивом. (Или у него зажигалка была? Не помню.) Косу запихнули глубоко под койку, стоявшую у стены и два дня пользовались этим вечным огнем. А на третий день, когда всех нас вывели на прогулку, вертухай учуял запах гари и без труда обнаружил его источник. Камеру оштрафовали: на две недели оставили без книг.
На Малой Лубянке библиотека была бедная и в книгах не хватало страниц. (А в Бутырках, где камеры были перенаселены, от некоторых книжек оставались вообще одни переплеты.) Вот в «гостинице», на Большой Лубянке, библиотека была хороша — видимо, за счет книг, конфискованных при арестах. Там был и Достоевский, и давно забытый Мордовцев, и академические издания — даже книги на иностранных языках были. Помню, я с удивлением обнаружил в романе американского автора-коммуниста напечатанные полностью т. н. «four-letter words» — матерные слова: cock, fuck, cunt и т. п. Даже «cocksucker». Это в тридцатых-то годах!..
Читать дальше