— Она и не подумает этого делать. Разве мы не знаем, что немец никогда не колебался перед банкротством; он распродавал все полностью и позже начинал все снова, как только мог. И затем, в своем пристрастии к катастрофам они никогда не знали меры. Можно ли как-то постараться внушить эту мысль французам?
— Это невозможно, — сказал Бюшэ, — мы не знаем немцев; рассуждаем о них так, как если бы они были французами и, исходя из этого, пытаемся предсказать их реакцию.
С августа по ноябрь, последние месяцы войны прошли, таким образом, по крайней мере, для меня, в состоянии оцепенения, смягченном сведениями, полными оптимизма по поводу духовного состояния вражеского фронта и тыла. Население ужасно страдало, старики, дети массово умирали, число самоубийств увеличивалось во впечатляющих пропорциях. Все меньше и меньше немцев были склонны подчиняться приказам. По крайней мере, немцы, проживающие в Швейцарии и путешествующие там, распространяли повсюду такие слухи.
Баварский священник, принявший меня за соотечественника, прожужжал мне этим уши от Куара до Сент-Морица, пока я не потерял терпение и не сказал ему: — Можете ли вы мне объяснить, почему бесчеловечнее, несправедливее, почему более противоречит божественным законам сокращать голодом вооруженную нацию, чем осадить и морить голодом мирный город с более чем миллионом жителей?
— Я не понимаю, — удивленно, пробормотал он.
— А вы вспомните об осаде Парижа в 1870–1871 годах и поймете.
— Ой, но это же совсем не одно и то же?
У таких людей всегда один ответ про «это не одно и то же».
Дезертиры, которых я допрашивал в Швейцарии, тоже с какой-то злопамятностью и глухой ненавистью свободно высказывались не столько против нас, так как мы оказались сильнее, но в куда большей степени против всего того, что представляло их собственную страну. Войско больше «этого не хотело», говорили они, а взаимное нерасположение распространялось среди пруссаков, баварцев и саксонцев, обвинявших друг друга в том, что отступают, оставляя территории, которые их товарищам приходится отвоевывать. Перестрелки между прусаками и баварцами сопровождали смены дивизий на фронте. И все их заявления заканчивались этими типично германскими словами «Lieber ein Ende mit Schrecken als ein Schrecken ohne Ende» [38] «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца» (нем.).
.
Наконец, ход событий ускорился, Австрия распадалась. Мюллер спел «Марсельезу», в Цюрихе в ресторане, переполненном немцами, которые теперь вместо своего языка говорили по-английски.
— Посмотри, старина, — сказал он, — вот какие они теперь, раболепные и ничтожные, такими они, пожалуй, были после Йены!
Одиннадцатое ноября застало меня в Понтарлье; в то время как безумная радость захватывала городок, мы — три эльзасца и один американец, опустошая бутылку «Поммери» в честь этого памятного дня, разговаривали негромким голосом, чтобы не оскорблять наших соседей:
— Как Фош может согласиться с ними на перемирие?
— Это Вильсон, — сказал американец, — ему это перемирие навязал. Наши войска очень сердиты из-за того, что их остановили как раз тогда, когда они были готовы.
— Надо было отказываться от любых переговоров, пока хоть один немец топчет французскую или бельгийскую землю, — добавил другой.
— Это было бы слишком красиво для них, они бы ушли, как захотели. Хотели сберечь человеческие жизни?
— Сколько, — спросил я, — десять, двадцать, возможно, тридцать тысяч? Разве не понятно, что это отступление предназначено для того, чтобы потом прыгнуть на нас еще сильнее, что эта слабость будет стоить нам новых гекатомб, миллионов погибших солдат? Каждый из нас сможет увидеть это собственными глазами.
Два дня спустя машина разведотдела M…кура везла Ги и меня по отвоеванному Эльзасу. Для нас это было наилучшей наградой. Если деревни вокруг Зундгау казались угрюмыми, то Мюлуз трепетал как женское сердце в ожидании любимого. Когда машина остановилась перед гостиницей Иксхейма, изо всех дверей и окон к нам тянулись руки.
Но, подъехав к старому дому, в котором прожило уже много поколений нашей семьи, мы нашли двери все запертыми. В одном из окон первого этажа висел наполовину вырванный ставень. Как только мы с несказанной тревогой поднялись по лестнице, я почувствовал, как сжимается мое сердце. Коридоры и комнаты, такие привычные, теперь казались мне чужими и почти враждебными. И я понял, что никогда не смогу там себя чувствовать как прежде. Дом использовался как медпункт примерно три года; на старинную мебель, вывезенную из Италии, было жалко смотреть, она была серой от пыли, все замки взломаны; многие предметы, дорогие для меня, были потеряны; под тяжелыми солдатскими сапогами ковры потеряли все свои оттенки; белье использовалось для перевязки ран…
Читать дальше