Я ушла из театра в другую, почти незнакомую мне жизнь.
А ты, Володечка, уже вернулся из Германии и жил на Большом Каретном. В вашей мальчишеской компании еще не было девочек. Вы торчали в Эрмитаже и, кажется, ты уже занимался в драмкружке у В. И. Богомолова.
В жизнь без театра, без его музыки, волшебства и репетиций я вошла с другим именем, отчеством и фамилией. Мама долго не могла мне объяснить, почему мне выдали паспорт с записью черной тушью: Иза Константиновна Мешкова. (Так значилось в моем свидетельстве о рождении, я никогда его не видела.) Николай Федорович Павлов — папа, который носил меня на руках, погиб, защищая меня и маму, оказывается, не был моим родным. Это неправда, этого не может быть — он и сейчас, через тысячу лет, родной, любимый — навсегда. Константин Павлович Мешков — первый мамин муж — после военного училища участвовал в финской и Великой Отечественной войнах, погиб в 1942 году. Мама пыталась мне растолковать, что за без вести пропавшего я бы не получала пенсию и мы бы все пропали. А уж как было с документами, так и не знаю. Просто у меня стало два отца. Оба погибли. Пропасть без вести — все-таки пропасть. В школе все меня звали по-прежнему. И только на выпускном вечере, при вручении аттестата зрелости была долгая пауза после фамилии Мешкова.
В прямоугольном зеркале на железной ноге обнаружила я бледную девочку. Светлые глаза, то ли голубые, то ли серые, светлые брови и ресницы, бледный рот с чуть припухшей нижней губой и облако светло-рыжих волос. И веснушки. Раньше зеркало нужно было, чтобы гримироваться. Восхитительный процесс преображения. Коробки грима, полагающейся на год, нам едва хватало на месяц. Особенно ответственная процедура — крап. Черный грим на растушевке подносится к лампочке, начинает таять, вот тут-то быстренько надо было нанести его на ресницы. Глаза, окаймленные траурными комками, как бы расширялись, становились взрослыми и, что самое страшное и притягательное, порочными.
Ах, как хотелось огромных черных глаз, тонких, с изломом, соболиных бровей и волос, как ливень! Правда, если посмотреть в зеркало подольше, то сквозь бледность пробивались краски: розовели щеки, оживали губы, зрачки расширялись, и желанно темнели глаза.
Все, что в зеркале не умещалось, меня не беспокоило. По совету бабушки я прятала длинные ноги подальше под стул, чинно складывала длинные руки на коленях, но на чуть-чуть, когда приходили взрослые и надо было выглядеть прилично. Тело тосковало по танцу и в любую минуту могло вырваться на свободу. «Неглиже с отвагой, — называла меня бабушка и добавляла: — Ум-то у тебя есть, разума нет».
Одноклассницы уже чинно прогуливались с мальчиками по копеечной стороне Свердловки (по рублевой плыли взрослые), посылали друг другу записки и даже целовались. Я много знала про любовь из опер и запретных писателей Г. Мопассана и С. Цвейга. Ухаживали за мной два мальчика. Лохматый Толя читал стихи о прекрасной незнакомке («Дыша духами и туманами…» — невозможно красиво) и водил в заветный уголок на набережной, откуда особенно хорошо были видны чарующие закаты. Алик писал жестокие рассказы. В них ветреных, неверных женщин убивали страстные верные любовники, и еще он играл на пианино — с ума сойти. Три подружки — Лилечка рыжая, Лилечка черная, обе маленькие, хрупкие, и длинная я — лазили по крутым склонам, подставляя лица ветру левобережья, травяному, вольному, озорному, и пели: «Чуть белеют левкои в голубом хрустале». Однажды мы чудом попали в Дом офицеров на концерт знаменитой Изабеллы Юрьевой. Сбежали после первого отделения, давясь от смеха. Дурочки. Мы не знали, что в первом отделении всегда исполнялись только патриотические песни про партию и Родину и только во втором — про любовь.
По ночам придумывала я себе роковую безумную любовь. Финал этих романов всегда получался печальным, но непременно появлялся ребенок, мальчик или девочка — все равно. И жили дальше мы с ним одни и любили друг друга преданно и нежно.
Юра Жуков был братом Лилечки рыжей. Стройный, высокий, узколицый, пепельные волнистые волосы, серые, в пушистых ресницах глаза, крупный рот, готовность вклиниться в любую драку — на нем была летная форма.
Я и не догадывалась, что он существует.
Лилина мама Анна Сергеевна работала администратором в гостинице — сутки на работе, двое дома, и потому мы собирались в их квадратной комнате с окнами на Волгу. Места было много. По стенам три кровати: две под серыми солдатскими одеялами, третья — зефирно-розовая, атласная, стол посередине. Тумбочка, стол кухонный, несколько стульев — вот, кажется, и все. Собирались делать уроки, но в отсутствие Анны Сергеевны больше дурачились: танцевали, гадали на картах, болтали о своем, о девичьем, переписывали тайные (запретные) стихи, мелкобуржуазные, декадентские: «Сжала руки под темной вуалью…». Особенно восхищала нас «терпкая печаль».
Читать дальше