Пели, смеялись и плакали. На Новый год в Доме офицеров устраивалась для нас роскошная елка: гирлянды, разноцветные цепочки и флажки, мандарины, конфеты прямо на елочных лапах, золоченые орехи и музыка.
Папа был десантник, комбат. Писем с фронта мы не ждали, только если из госпиталя. В бомбоубежище не ходили — папа не велел. Были случаи, когда бомбоубежища засыпало. Мы предпочитали смерть мгновенную. Город бомбили, особенно Окский мост, рядом с которым жила бабушка. В ночном воздухе зависали светящиеся шары, становилось сиренево светло, и начиналась бомбежка. Дребезжали заклеенные крест-накрест стекла, и стоял удушливый вой. Мы с мамой болели малярией. Нас и без того трясло.
В один прекрасный день приехал папин адъютант Вовочка Зорин, накормил нас тушенкой и «подушечками», слипшимися в один пресладкий ком, и всеми правдами и неправдами привез — через темные вокзалы, длинные серые очереди проверок документов — в хмурую Москву, в Люберцы… к папе.
Николай Федорович Павлов — папа, который носил меня на руках. 1941 год.
Каждый вечер у нас собирались папины друзья. Они все казались мне бесстрашными героями, сильными, непобедимыми и веселыми. Они не любили пятницу, пели «Сады-садочки, цветы-цветочки, над страной проносится военный ураган», слушали «Муху-цокотуху» в моем исполнении и очень хвалили мамин борщ.
По утрам приходил полковой доктор и мазал мне глаза желтой клейкой мазью, приговаривая: «До свадьбы заживет».
Приходил Вовочка Зорин и садился на табурет у двери, а я забиралась к нему на колени. Щекоталась шершавая шинель, кожно пах ремень, и было так хорошо, что ни в сказке сказать ни пером описать.
Мы катались с ним на санках, лепили ватных клоунов на елку… Мы дружили.
Вовочка Зорин погиб. Я узнала об этом много лет спустя, когда у меня уже был сын. Он оставил ощущение светлой радости и щемящей потери.
Из окна нашей комнаты было видно летное поле. В дни учебных прыжков подоконник превращался в мой наблюдательный пункт. Иногда парашюты не открывались, и на следующий день я бежала за погребальными дрожками. На этих же дрожках привозили меня домой.
Отец пропал без вести в 1945 году. Мы верили, что он жив, и ждали…
Я рано научилась читать. Первая чудесная книга была без слов. На глянцевых черных страницах ее, переложенных папиросной бумагой, были цветные морские чудеса. Вторая книга — «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя. «Вий», «Страшная месть», «Майская ночь, или Утопленница» — сладкий ужас. Я так пропиталась им, что даже днем, оставаясь одна, боялась шелохнуться, боялась дышать. А однажды, когда я затаилась на стуле, бесшумно открылась дверь и вошел папа в гимнастерке с чемоданом. Я бросилась к нему и потеряла сознание. Когда я очнулась, никого не было.
Еще приходила голова — бледная-бледная, с черными-черными глазами, длинной черной косой и очень красным ртом. Она даже говорила со мной: «Не бойся, я буду приходить к тебе, ты только никому не говори». И я не говорила. Я упрашивала соседских девочек посидеть со мной, отдавала им свой хлеб. Они его брали и убегали.
В этот мучительный период страха бабушка повела меня в театр, во взрослый, оперный. Нас встретил разноголосый, тревожный и радостный гомон звуков. Потом все замерло и волшебная музыка унесла нас в мир грез. Огромный темно-красный занавес дрогнул и пополз, обнажая неведомую жизнь, где все поют, танцуют и красиво умирают. Это была опера «Кармен». В следующее воскресенье мы были на балете «Светлана» — что-то про партизан. Танец ошеломил меня, и незаметно ушли мои гоголевские страхи. Я стала танцевать всегда и всюду. Любая попавшая в мои уши мелодия превращалась в танец, и, даже засыпая, я продолжала сочинять танцевальный узор.
Бабушка очень любила меня, но я не оправдала ее надежд. Я не вышла замуж за генерала, у меня не было и нет дачи, и я не стала балериной.
К бабушке бегала я из нашего монастыря по длинной Красноармейской улице, затем по Почтовому съезду мимо приземистого «дома Кашириных» [1] Дом деда Максима Горького. (Прим. ред.)
с узким палисадником и крошечной красильней во дворе, выбегала на Маяковскую, там налево к Строгановской церкви, а потом — коротеньким переулком прямо к Волге (точнее, к Оке — чуть дальше они сливались, но почему-то говорилось и думалось «к Волге»), где и жила в бывших лабазах, приспособленных под человеческое жилье, моя бабушка.
Читать дальше