Народу Русскому: Я скорбный Ангел Мщенья.
Я в раны черные — в распаханную новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья
И голос мой — набат. Хоругвь моя — как кровь…
О, камни мостовых, которых лишь однажды
Коснулась кровь. Я ведаю ваш счет.
Я камни закляну заклятьем вечной жажды,
И кровь за кровь без меры потечет…
Но поэзия Волошина в то время не производила особого впечатления, хоть он и удивлял уже техническим мастерством. Недоставало его стихам той силы внушения, которая не достигается никакими внешними приемами. От их изысканной нарядности веяло холодом… По крайней мере, таковы почти все стихи (за 1900–1910 гг.), вошедшие в единственный дореволюционный его сборник, изданный «Грифом» под заглавием «Стихотворенья» (если не считать тонкой тетради, выпущенной московским издательством «Зёрна» в 1915 г. — «Anno Mundi Ardentis», стихи о войне [24] «Иверни», избранные стихотворения, и «Демоны Глухонемые» — вышли уже при большевиках (в московском издательстве «Творчество», 1918 г. и в из-ве «Камена» в Харькове, в 1920 г.). Проектированный Волошиным сборник «Пламена» (война и революция) так и не вышел.
). В молодых «Стихотворениях» Волошина много романтизма и археологической эрудиции: отделы этого сборника — «Годы странствий», «Звезда полынь», «Алтари в пустыне» — воскрешают средиземноморские века и мифы. Это — Парнасе с уклоном к мистике (в том числе и посвященный мне «Дэлос»: «Оком мертвенной Горгоны обожженная земля»). Но среди всех этих Горгон, Персефон и Гераклов нет-нет и зазвучит волнующая лирическая нота, пафос, рожденный не ухом, а сердцем. Так, в отделе «Amori amara sacrum», посвященном Маргарите Васильевне Сабашниковой (жене поэта, с которой он вскоре разошелся), есть строки навсегда запомнившиеся мне, например — «Если сердце горит и трепещет, если древняя чаша полна», с такой покаянной последней строфой:
Запрокинувши головы наши,
Опьянились мы огненным сном,
Расплескали мы древние чаши,
Налитые священным вином…
или стихотворение, написанное тоже в 1905 году:
Небо в тонких узорах,
Хочет день превозмочь…
Наконец, приведу целиком стихотворение «Во след» из того же отдела:
Мысли поют: «Мы устали… мы стынем…»
Сплю. Но мой дух не спокоен во сне.
Дух мой несется по снежным пустыням
В дальней и жуткой стране.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца.
Дух мой в России… Ведет Антигона
Знойной пустыней слепца.
Дух мой несется, к земле припадая
Вдоль по дорогам распятой страны.
Тонкими нитями в сердце врастая
В мире клубятся кровавые сны.
Дух мой с тобою уносится…
Иней Стекла вагона заткал и к окну,
К снежной луне гиацинтово-синей
Вместе с тобою лицом я прильну.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца…
Горной тропою ведет Антигона
В знойной пустыне слепца.
(1906)
Но всё это не тот еще Волошин, которого будет помнить Россия… Нужен был «Октябрь», нужны были трус и глад и мор революции, воспринятые Волошиным со щемящей болью и мистическим смирением (но не соблазнившие его социальными иллюзиями, как стольких писателей), нужно было «потерять Россию», ту благословенную, чудотворную Россию, которую «Октябрь» втаптывал в кровь и грязь, чтобы он обрел ее в себе… И вдруг забили в нем какие-то изглуби русские истоки: он вырос в эти революционные годы, проживая в своем возлюбленном киммерийском Крыму, в Коктебеле, вырос в крупного поэта.
Об этом хочется сказать теперь, вспоминая времена давно минувшие. Потому что, как ни странно, значительность Волошина-поэта до сих пор мало ощущается нами, хоть и популярны такие произведения из его последних, как «Китеж», «Святая Русь», «Demetrius Imperator» (кстати сказать — далеко не лучшие, несколько назойливо-эффектные).
Как раз эти стихи и другие, только что написанные тогда, я слышал от самого Волошина, летом 1918 года в Ялте, куда чуть не пешком из Коктебеля прибрел он навестить друзей. Прямо с дороги, весь запыленный, потный, со всклокоченными рыжеватыми кудрями и давно не стриженной бородой, он читал мне «Протопопа Аввакума» целый час (в поэме 700 строк) наизусть разумеется, — память его не давала осечек, — читал волнуясь, произнося старые, тяжелые, плотные русские слова аввакумовой иеремиады с чувством восторженного полуиностранца, открывшего внезапно Русь семнадцатого века.
В жилах самого Максимилиана Александровича текла и русская, и немецкая кровь. Его мать, Елена Оттобальдовна, с которой он прожил душа в душу почти весь свой век, была немецкого корня (ее прозвали «Пра» в окружении Волошина — от «Праматерь»). Чудачка, как и он, — щеголявший в Коктебеле длинной парусиновой рубашкой, сандалиями и веночком из полыни на буйных кудрях, — Елена Оттобальдовна носила, когда принаряжалась, шитый серебром кафтан, синие шаровары по щиколотку и казанские сапоги с голенищами. Пусть характером эта мужественно-волевая женщина с ястребиным профилем являлась полной противоположностью ему, женственно-мягкому и чувствительному Максу, — мечтательность, отвлеченный романтизм, характерные для него, тоже ведь черты не русские.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу