Ей особенно нравились в конце интервалы секунды. «Вот оно молодое поколение, небось сразу всё схватывает, — шутил Бородин, трепля по щечке свою поклонницу» [2] «Новый Журнал», 1943 г.
.
Из портретов отца за этот ранний период крепко запомнился мне семейный в натуральную величину (он тоже висел у нас в детской). На этом большом холсте, относящемся к 69 или 70 году, за утренним чайным столом расположились Любовь Корнеевна и Елена Тимофеевна, а у них в ногах — те самые девочки, любительницы бородинской музыки: Маня Смирнова, впоследствии певица, дебютировала в 90 годах на Мариинской сцене, и Наташа, внебрачная дочь отца (наследие какого-то студенческого романа, она жила в нашей семье до позднего своего замужества, мы звали ее Татинькой).
Этот портрет, о котором с похвалой упоминает и Стасов, на мой взгляд один из самых пленительных по серьезности и простоте живописной трактовки — портрет, похожий на жанровую сцену, отражающую домашний быт эпохи, быт семьи, жившей уютно, просто, любовно. Очень русский портрет, без всякого уклона к эффекту, к показной роскоши красок, живопись еще провинциально-бедная, зато без «плохого» Парижа. Но больше всего приманивало меня лицо Елены Тимофеевны — задумчивое, ласковое, болезненно-бледное, с черными прищуренными глазами и по-детски пухлым ртом. В лице отразились и нежная доброта, и ум, и обреченность. Такой и была она в жизни, оборвавшейся на четвертом году брака. После рождения сына (умер нескольких месяцев) у нее обнаружился процесс в легких. По совету врачей, отец увез больную жену в Египет: жаркий юг считался тогда целительным для слабогрудых. Там, через год приблизительно, она и скончалась — в Каире.
Отец тяжело пережил ее смерть. Но он не умел горевать продолжительно… Средиземный африканский юг, залитый сверкающим светом, сразу обворожил его и солнцем, и восточной сказочной узорностью, и богатством туземных типов. Задумав большую картину «Перенесение ковра из Мекки в Каир», он вернулся накоротке в Петербург и снова умчался в Египет, на сей раз с братом Николаем Егоровичем, архитектором по профессии, даровитым пейзажистом (всего известнее его городские архитектурные этюды, написанные за эту египетскую поездку в манере отца, но гораздо суше).
Всю зиму ревностно писались в Каире этюды для «Ковра»; закончен там же большой эскиз этой картины, представленной вскоре членам царской фамилии. В ту пору, после «Масленицы», репутация отца при дворе установилась прочно. Один из вариантов «Ковра» приобрел наследник-цесаревич, другой холст на этот сюжет, но большего формата, приобретенный вскоре Александром II для Эрмитажа, отец начал тогда же, но закончил его по этюдам уже в Париже (в Петербурге не хватало света), когда его второй женой стала моя мать Юлия Павловна, рожденная Леткова.
«Перенесение ковра» и второй брак
Надо отдать справедливость «Перенесению ковра» и в особенности бесчисленным масляным этюдам к нему и акварелям, наполнявшим каирские папки отца и альбомы. Что ни говори, солнце тут впервые загорелось в русской живописи, пусть картины, написанные с этих этюдов, и грешат еще академической чернотой. До Саврасова, Поленова, Серова, К. Коровина «плэнэры» Константина Маковского приблизили нашу живопись к природе, к сияющим ее краскам, почувствованным непосредственно, не из мастерской по указке школьных образцов. От яркой светотени его «Каира» повеяло чем-то очень новым, непохожим на сумеречную, «битюмную» заскорузлость передвижнических пейзажей (фальшиво-цветистые панорамы В. Верещагина не в счет, разумеется).
Об египетских поездках отца еще свежо было предание в моем детстве. Стены наших квартир увешивались каирскими этюдами. Эти мастерские «пошады», быстро намеченные ударами кисти по «первому впечатлению», с контрастами резко освещенных плоскостей и теней жгуче-синих, будили во мне мечту о далеком Востоке; жадно слушал я рассказы отца об экзотическом Леванте, и с той поры страны «Тысячи и одной ночи» стали для меня манящей далью…
Каирские этюды оказались ценнейшим подсобным материалом; вскоре были написаны другие картины из восточного быта: «Факир», «Айша», «Свадьба в Каире», «Похороны» и «Арабка с бубном» (вошли в лондонское собрание Джорджа Эллиота), «Пляска дервишей», «Египетский продавец мелочей» и т. д. Одна из картин (было несколько вариантов) — «Арабская школа» — писалась по заказу Третьякова, но почему-то ему не потрафила, и это навсегда рассорило с ним отца: в знаменитую галлерею, кроме «Алексеича за самоваром», так и не попало больше ни одного его холста (до самой революции).
Читать дальше