Бретань?.. Конечно, Бретань: изрезанный берег, скалы подползли к самому морю, насупленные как развалины замков; отчетливо чередуются профили их, не отражаясь в воде, с лиловыми гребнями, торчащими на поверхности. А вот берег — издали, сверху, поле с хлебом в копнах, длинные борозды меж, клин морского заливчика и покатые холмы на горизонте; огромные серые облака обступили кусочек синего неба. И еще — дорога, береговая, как всё в этой стране, живущей морем и воспоминаниями о викингах; дорога врезалась в песчаную землю, забросанную валунами, и огибает островок каменных хижин, точно приросших друг к другу. Таких побережий много — с фигурами крестьянок в белых крылатых чепцах, на пригорках и подле старинных, сморщенных церквей у желтеющих отмелей, ощетинившихся низкой обветренной елью…
Но Бретань прячется в папки и взамен вынимаются уголки каких-то модных пляжей с играющей на песке детворой и по импрессионистски солнечными пятнами. Потом мелькают таврические рощи, фонтаны Петергофа, любимые художником окрестности Лугано: вечнозеленые, мягко-очерченные холмы вокруг озера, кое-где башенки деревенских колоколен над кудрями магнолий и туй… Но дольше засматриваешься невольно на этюды Версаля, — ведь самые популярные картины и театральные постановки Бенуа принадлежат к версальскому циклу…
Сады Версаля, эти сады, похожие на ряды зеленых комнат с паркетами-газонами и деревцами, подстриженными в виде кубов и шаров; эти боскеты, белеющие статуями Жирардона, Куазво, Кусту, с лабиринтами дорожек, обсаженных буксусом и карликовыми лиственницами: боскеты Аполлона, Нептуна, Четырех времен года, Водяной партер, боскет Большой залы, боскет Колоннады, боскеты Звезды, Зеркала, Обелиска…
Вспомнить о живописи Александра Бенуа и, следовательно, всего того круга художников, которых он вдохновил, — потому что и Сомов, и Лансере, и Серов, и другие «мир-искусники» заразились мечтой о маскарадной роскоши XVII–XVIII столетий под влиянием Бенуа, — вспомнить о его живописи, значит вспомнить этот навсегда отснявший праздник королевского Запада. Версальская мечта обнаружила как бы старинную душу Бенуа, — тяготение вкуса и ума к стране отцов (предки Бенуа — выходцы из Франции), к пышности Короля-Солнца, к величавой изысканности барокко и к прелести улыбчивого восемнадцатого века. Это — сладкий недуг как бы воспоминаний о всём пережитом когда-то на бывшей родине, вновь обретенной творческим наитием. Какое-то наследственное наваждение! Русский духовным обликом своим, страстной привязанностью к России, всем проникновением в русские традиции и в русскую красоту, Бенуа одновременно не то, что далек от исконной, древней, народной России, — напротив, он доказал, что умеет ценить и своеобразие ее художественного склада и разных национальных порывов — не то, что, как обрусевший чужак, отравлен своим европейским первородством, но всё же смотрит-то он на Россию «оттуда», из прекрасного далека, и любит в ней «странной любовью» прежде всего отражения чужеземные. Отсюда и увлечение великим Преобразователем — Санкт-Петербургом и окрестными его парадизами и монплезирами. Европейство Бенуа не поза, не предвзятая идея, не вывод рассудка, не только обычное российское западничество, а нечто более глубокое. За всю нашу европейскую историю не было деятеля, более одержимого эстетическим латинством: Александр Бенуа (и живописец и искусствовед) действительно открыл нам очарование нашей до жути романтической послепетровской иностранщины. И вокруг него возникла целая плеяда художников, тоже стилистов и рисовальщиков по преимуществу.
Уж лет пятьдесят назад я назвал, в одной из моих критических заметок, стилистов «Мира искусства» ретроспективными мечтателями . Этот не совсем благозвучный галлицизм привился; так называли с тех пор «школу» Александра Бенуа. Но входящих в нее художников отличают оттенки мечты, каждый — ретроспективист по-своему… Сомов отдает дням минувшим (будь то пудреный век или тридцатые годы) тоску свою и насмешку. Призраки, которые он оживлял, знакомы ему до мельчайших подробностей; он знал их мысли тайные и вкусы и пороки, одним воздухом дышал с ними, предавался одним радостям и печалям. Его искусство — щемящее, сентиментально-ироническое и немного колдовское приятельство с мертвыми… Лансере — бытописатель века фижм и париков, любитель его декоративной внешности; ни грусти, ни иронии Сомова. Ретроспективность Добужинского происходит от другой оглядки на старину. Так же как Бенуа и Лансере, он поэт Старого Петербурга, с его каналами в оправе чугунных решеток, горбатыми мостиками и ампирными площадями, — он у себя дома в Петербурге Пушкина и Гоголя, но любит и тот Петербург, что разросся после них, тесный и невзрачный, с кварталами сумрачных фабричных корпусов и плохо мощенных улиц, пестрящих вывесками трактиров и бакалейных, любит и старую нашу провинцию, сонную и запущенную, сохранившую стертый отпечаток тех лет, когда Казаков и Жилярди воздвигали ее казенные учреждения, для охраны которых, около неуклюжих тумб и покривившихся фонарей, расставлялись николаевские полосатые будки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу