И я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятый круг,
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Поэтесса как бы невольно проговаривалась о себе, о своей пленительной внешности и о своей участи загадочной и печальной. Впечатление заострялось и почерком, на редкость изящным, и запахом пряных духов, пропитавших бумагу, и засушенными слезами «богородицыных травок», которыми были переложены траурные листки.
Адреса для ответа не было, но вскоре сама поэтесса позвонила по телефону. Голос у нее оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса. Не менее привлекательна была и вся немного картавая, затушеванная речь: так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости.
Я обещал прочесть стихи и дать ответ после того, как посоветуюсь с членами редакции. Это было моим правилом: хоть я и являлся единоличным редактором, но ничего не сдавал в печать без одобрения ближайших сотрудников; к ним принадлежали в первую очередь Иннокентий Анненский и Вячеслав Иванов, также — Максимилиан Волошин, Гумилев, Михаил Кузмин.
Промелькнуло несколько дней — опять письмо: та же траурная почтовая бумага и новые стихи, переложенные на этот раз другой травкой, не то диким овсом, не то метелкой (и позже — сколько писем, столько и травок, повидимому из заранее подобранного гербария).
Вторая пачка стихов показалась мне еще любопытнее и на них я обратил внимание моих друзей по журналу. Хвалили все хором, сразу решено было: печатать. Но больше, чем стихи, конечно, заинтересовала и удивила загадочная, необычайная девушка, скрывавшаяся под несколько претенциозным псевдонимом «Черубины» (разумеется от херувима, херуба, а всё-таки — безвкусно).
Еще после нескольких писем и телефонных бесед с таинственной Черубиной, выяснилось: у нее рыжеватые, бронзовые кудри, цвет лица совсем бледный, ни кровинки, но ярко очерченные губы со слегка опущенными углами, а походка чуть прихрамывающая, как полагается колдуньям. От стихов, действительно, веяло немножко шабашем; но сердце девушки отдано рыцарю, «обагрившему кровью меч в дверях пещеры Вифлеема»… Она называла себя также «инфантой» и жаловалась на безысходное одиночество, от которого не спасал и «Святой Грааль, в себя принявший скорби мира». Вот стансы с эпиграфом:
В слепые ночи новолунья
Глухой тревогою полна
Завороженная колдунья,
Стою у темного окна.
Стеклом удвоенные свечи
И предо мною и за мной,
И облик комнаты иной
Грозит возможностями встречи.
В темнозеленых зеркалах
Обледенелых ветхих окон
Не мой, а чей-то бледный локон
Чуть отражен, и смутный страх
Мне сердце алой нитью вяжет.
Что, если дальняя гроза
В стекле мне близкий лик покажет
И отразит ее глаза?
Что, если я сейчас увижу
Углы опущенного рта,
И предо мною встанет та,
Кого так сладко ненавижу?
Но окон темная вода
В своей безгласности застыла,
И с той, что душу истомила,
Не повстречаюсь никогда.
С особым азартом восхищался Черубиной Максимилиан Волошин, посещавший меня усердно в дни моей болезни и вообще обнаруживший горячий интерес к «Аполлону» и ко всему, что лично меня трогало. Особенно увлекательны были разговоры с ним о Черубине де Габриак, которая продолжала от времени до времени посылать стихи, упорно отказываясь, однако, открыть свою «тайну». Мы недоумевали: кто она? почему так прячется? когда же, наконец, зайдет в редакцию? Нет, она решительно уклонялась от личного знакомства, настаивала на том, что сотрудничество ее в «Аполлоне» (против всех правил) должно оставаться анонимным, из-за сложных и неразборчивых «семейных обстоятельств»…
После долгих усилий мне удалось-таки кое-что выпытать у «инфанты»: она и впрямь испанка родом, к тому же ревностная католичка: ей всего осьмнадцать лет, воспитывалась в монастыре, с детства немного страдает грудью. Проговорилась она еще о каких-то посольских приемах в особняке «на Островах» и о строжайшем надзоре со стороны отца-деспота (мать давно умерла) и некоего монаха-иезуита, ее исповедника… В то же время письма, сопровождавшие стихи (были письма и без стихов), сквозили тоской одиночества, желанием довериться кому-нибудь, пойти навстречу зовам сердца… Наши беседы стали ежедневны. Я ждал с нетерпением часа, когда — раз, а то и два в день — она вызывала меня по телефону.
Уж я совсем поправился, начал бывать в помещении журнала на Мойке, вышла и первая книга «Аполлона» (в начале октября). Интерес к Черубине не только не ослабевал, а разрастался, вся редакция вместе со мной «переживала» обаяние инфанты, наследницы крестоносцев, заявлявшей не без гордости:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу