Провожать близких на войну много труднее, чем самому идти на нее. Идущий стремится в новую жизнь – провожающий боится, что провожает на смерть. Так провожала меня Наташа. Тем не менее, она всех нас радовала и утешала, распространяя в офицерском вагоне уют, свет и тепло. За две недели эшелонного житья товарищи по дивизиону все крепко привязались к ней, трогательно ухаживали за ней, как братья за единственной сестрой, много говорили с нею о своем домашнем и с небывалою в военном обиходе вежливостью обходились при ней с денщиками. Во время дол
гой стоянки в Красноярске она не только закупала всякие яства для нашего офицерского стола, но вместе с Халяпиным и полушубки для батареи.
Первым, совсем еще мирным впечатлением войны, были встречные поезда с военнопленными австрийцами. На какой-то большой, еще доуральской станции, где мы собрались было повкуснее пообедать, буфет первого и второго классов был до того забит голубыми австрийскими офицерами, что для нас не нашлось ни места, ни тарелки щей.
Повертевшись в буфете, мы вернулись на платформу. Пленные и тут с жадностью скупали всякий провиант у баб и подростков, толпами стоявших вдоль платформы. Особенно быстро раскупались жареные куры и огромные бисквитные торты, которые, как нам объяснила одна молодая веселая баба, специально пеклись для пленных, недолюбливавших черный хлеб. Могу себе представить, как австрийцы дивились русскому гостеприимству и сибирской дешевизне, платя за недоступную русскому солдату курицу 30-40 копеек.
До чего же характерно для русского отношения к врагу, что никому из нас и в голову не пришло попросить австрийцев очистить нам место и потребовать от буфетчика, чтобы в первую очередь кормили своих. Я знаю, пленным австрийцам и немцам не всегда жилось хорошо в наших военных лагерях. Допускаю какие угодно жестокости, но на одном настаиваю: русский человек жесток только тогда, когда выходит из себя. Находясь же в здравом разуме, он в общем совестлив и мягок. В России жестокость – страсть и распущенность, но не принцип и не порядок. Иначе у немцев: быть может, немецкие офицеры по человечеству и жестоки не более нас, все же они по разумной принципиальности никогда не потерпели бы, чтобы им у себя, в Германии, не хватило бы места и еды, потому что все места заняты врагами. Я не говорю, что
мы лучше немцев, я только устанавливаю, что мы весьма отличны от них.
Чем глубже въезжали мы в Россию, тем видимее охватывала нас война: бесконечные воинские поезда на фронт и обратно, пленные, раненые, новобранцы, песни, гармоника, забитые эшелонами станции, горы заготовленного фуража, все больше и больше народу на платформах, все больше внимания и сочувствия к армии. Настроение народа, не в пример 1905-му году, серьезное: без лишних слов, без лишних жестов – твердое, трезвое, ответственное.
В Екатеринбурге наш эшелон стоял несколько ночных часов. Встреча с братом, второочередная часть которого должна была вскоре двинуться на фронт, была короткой и печальной. Хотя красавец брат в своей, очень шедшей к нему офицерской форме, являл очень бодрый, бравый вид, свидание с ним вызвало в душе тот ужас перед войной, которого я раньше не чувствовал. Не думаю, чтобы это объяснялось тем, что, обвенчавшись в Екатеринбурге, он только что расстался с молодою женой и, не сойдясь с товарищами, чувствовал себя одиноким в полку. Дело было скорее в том, что он был первым близким человеком, провожая которого на войну, я так же провожал его на смерть, как Наташа меня.
К Москве-второй, или Сортировочной наш эшелон подполз около 11 -ти часов вечера. В тесном, ободранном автомобилишке мы с Наташей тряско неслись по еле освещенному скудными фонарями и разбитому зо-лоторотческими бочками шоссе на Тверскую к ее родителям, где нас уже с восьми вечера ждали к ужину. Этот сдвинувшийся к полуночи ужин остался в памяти странною, призрачною трапезой. В сдержанных, но взволнованных застольных разговорах царило полное смешение всех душевных, пространственных и временных перспектив. Радость свидания сливалась с болью разлуки: мирная жизнь в Иркутске представлялась
родителям Наташи все же фронтом и потому они на меня смотрели как на человека, побывавшего на войне. Серафима Васильевна и Николай Сергеевич трогательно просили меня не подвергать себя излишней опасности, памятуя, что «береженого и Бог бережет».
К часу ночи я поехал к своим в Штатный переулок. Несмотря на тяжелую болезнь отца, с большими трудностями вернувшегося через Швецию из Мариенбада уже после объявления войны, я матери дома не застал. Боясь не выдержать вторичного прощания со мною, она решила уехать в Касимозку.
Читать дальше