Устим слушал Данилу, а перед глазами проплывала своя жизнь. Как было трудно ему! Как тягостно под властью пани Розалии! Думалось, ничего на свете нет хуже! А вот надели на него новое ярмо, и оно оказалось во сто раз хуже того, в котором он ходил.
И началась муштра. Не так вытянул носок, печатая церемониальный шаг, — по уху! Споткнулся, несясь в атаку на чучела, — на гауптвахту. Вздумал что-то возразить — под розги. А командир полка имеет право отпустить солдату восемьсот розог, что было для многих почти смертельной дозой. И выходит: как ни старайся — все равно и зуботычин нахватаешь, и на гауптвахте посидишь, и розог — а то и шпицрутенов! — отведаешь, ибо тот, как гласил неписаный закон, не солдат, «то не испытал на своей шкуре всю эту «науку». Бить и учить, учить и бить — было одно и то же. В ход пускались не только кулаки, но и ножны, и барабанные палки — все, что попадалось под руку. Старые солдаты говорили:
— Вот что значит, братец, настоящая служба: бьют и плакать не дают. Пан тебя порет, так кричи и ругайся, сколько твоей душе угодно, а здесь — молчок. А ежели хоть пикнешь — еще подсыпят. Не зря ведь говорят, что черти в аду не телячьи, а солдатские шкуры на барабаны натягивают. Вот шкуры-то наши начальство и отделывает, чтобы угодить чертям…
Устим не умел «пожирать глазами» начальство в то время, когда оно било его по зубам только потому, что чесался кулак, и ему попадало больше других. У него была хорошая выправка, но в выражении лица, во взгляде серых глаз не чувствовалось страха и того унизительного заискивания, которого так настойчиво добивались от рекрутов офицеры. За это его и били нещадно.
— Смотри веселей, скотина! Больше игры в носках, протоканалья! Отставить! Шаг-гом… арш! Отставить! Ты каким маршем идешь? Церемониальным! Так все жилки, истукан ты эдакой, в теле твоем должны выражать почтение к начальству!
Отработали «фрунт» в пешем, затем в конном строю. А потом опять все сначала. Ружейных приемов сорок восемь. Да каждый прием дробится на темпы, а темпы — на подразделения. Ружье нужно держать в левой руке — а оно такое тяжелое, что рука немеет, — да еще прямо, чтобы штык по позвонку вверх смотрел. А начнут осматривать снаряжение, так душу наизнанку только и не выворачивают. Уж в какой чистоте Устим ни старался все держать, все равно найдут, к чему придраться и по зубам дать.
— Кармалюк! Почему под курком пыль? — кричит ротный и бьет его со всего маха по скулам. — Я тебя научу, как лелеять данное тебе оружие. Открой ранец! Зачем сюда всякой дряни напихал? — выбрасывая трубку и табак, снова кричит он. — Повернись, скотина, покажи мундир! Расстегнись! Почему исподняя рубаха грязная?
— Только вчера стирал, ваше благородие!
— Молчать! Фельдфебель!
— Слушаюсь, ваше благородие!
— На три ночи под ружье!
Отбой. Солдаты падают на нары и засыпают как мертвые. А Устим стоит в шинели, с тяжелым ранцем за плечами и держит винтовку на руке. Ночь, как на грех, жаркая, душная. Пот катится градом, заливает глаза, невольно вытравляя из них горько-соленую слезу. Но шевелиться нельзя — стоять приказано по команде «смирно».
Попав в солдаты, Устим впервые в жизни взял в руки ружье. Оно на первых порах было причиной многих его бед: не так вычистил, не так смазал, не так на плечо взял, не так к ноге поставил… Казалось, ему и дали это ружье только затем, чтобы ловить на ошибках и наказывать. Но наказания за то, что он не умеет с ружьем обращаться, не причиняли ему той боли, которую он испытывал, когда его били за то, что не мог «пожирать глазами» начальство. Он старательно изучал ружье, ибо знал: как бы судьба его ни сложилась — а он многое передумал за это время, — с оружием ему не придется расставаться, видимо, всю жизнь.
Барабан забил зарю. Полусонные солдаты ошалело заметались по двору. Устим вздохнул: одну ночь одолел. Теперь весь день его будут муштровать и угощать зуботычинами, а потом опять поставят под ружье. И сколько же еще ночей стоять так вот, не смея шелохнуться, с онемевшей от тяжелого ружья рукой? А маршировать и колоть чучела? Вечность! Да, пани Розалия знала, как заживо его похоронить.
— Рот-та, становись! — раздается громкий голос фельдфебеля. — Ша-агом… арш!
И загухали тяжелые солдатские краги: гуп-гуп! Гуп-гуп! Молотят грешную землю, точно сотня цепов на току, перетирая ее в едкую пыль. И так изо дня в день, из года в год. И сколько же пота солдатского за двадцать пять лет впитывает эта земля! Море! На этом плацу, как на солончаке, сотни лет, наверное, будет расти один чертополох.
Читать дальше