Миша очень тепло относился к моим детям, и они, особенно Таня, платили ему тем же. Трещина в отношениях возникла вокруг Бродского. Потом была такая грустно-смешная, в чем-то типичная для нашей страны история. Зимой или в начале весны 1966 года Миша пришел к нам на Чкалова. С бутылкой вина. Шел в эти дни то ли съезд, то ли какая-то конференция, и Миша сказал, что назавтра должен (видимо, так было по программе) выступать с осуждением Синявского и Даниэля. Мне показалось (а может, хотелось, чтобы так было?), что ему это заранее неприятно, и потому он и пришел. Я оставила его со своим сыном Алешкой, который все уговаривал его: «Дядя Миша, попей молока, не пей вино» (мама была у себя в комнате, а Тани дома не было). И побежала за мост в магазин «Вино». Это близко, 10 минут туда и обратно. И выставила рядом с уже кончавшейся его бутылкой новую, еще две других предусмотрительно оставив в передней. Лешка вызвал меня в коридор и чуть не плача стал шептать: «Мама, что ты делаешь? Что ты делаешь? Ему же нельзя». А я шептала: «Ничего, он скоро уснет». И правда, скоро он спал, скрючившись на узеньком кухонном диванчике. Потом снова пил. И снова спал. Утром позвонила из Ленинграда Ирина. «Где Миша?» — «Спит на кухне». — «Разбуди, я скажу, чтобы за ним пришла машина, ему надо выступать». — «Знаю, только он не в том качестве, так пусть лучше поспит, а „наверх“ можно сказать, что заболел, им к такому не привыкать». Вечером его, помятого, с виноватой полуулыбкой, я проводила на «Стрелу». На его официальном статусе эта внезапная болезнь никак не сказалась.
И вот, с непрекращающейся внутренней дрожью после вчерашнего приговора и сегодняшнего тюремного свидания, иду в больницу. В Свердловку — больницу для ленинградского начальства, по словам Иры, чуть ли не к умирающему. Скандал разразился уже в коридоре прямо у дверей палаты. На меня налетела молодая докторша и стала кричать, что она была на суде, что я защищаю убийц, и меня надо судить вместе с ними. И все время повторяла: «Кто вас сюда пустил? Кто?». Я вроде спокойно ответила, что пришла к Михаилу Александровичу Дудину. Точно помню, что поименовала его полностью, и вошла в палату. Она влетела за мной и еще сколько-то продолжала кричать. Не помню, как она ушла. Но тут то же самое начал говорить Миша, не дав мне сказать даже каких-то положенных слов вроде «здравствуй» или что-нибудь про здоровье. И вдруг я сорвалась и тоже начала кричать, что ему, видимо, очень нравится смертная казнь. Что он, наверно, всегда был антисемитом (на самом деле нет, никогда даже оттенка не замечала). И он тоже начал кричать, что я что-то предала — то ли родину, то ли тех, кто погиб. А я внезапно разглядела, какой он бледный и худющий, а остановиться не могу. И я только сказала ни с того ни с сего «До свидания» и вышла. Какое-то мгновение постояла за дверью. Потом открыла ее и, не входя, сказала: «Минька, поправляйся». И пошла от двери, хотя вслед услышала «Лена», но не вернулась, побоялась, что снова буду кричать. Больше я с Дудиным не встречалась. Видела по ТВ (и Андрей всегда отмечал в Дневнике любое появление его — потому и пишу здесь подробно), в 1982-м в Горьком читали с Андреем предисловие к книге «40 дней Мусадага», в 1988-м стихи о Карабахе, и каждый раз я упрекала себя за ту истерику в больнице.
На следующий день 26 декабря 1970 года я вернулась в Москву. В этот же вечер Валерий попросил меня поехать к Сахарову и рассказать ему все о суде. Надо сказать, что до процесса Пименова и Вайля Сахаров о «самолетчиках», кажется, вообще ничего не знал. Валерий и я считали, что дело с попыткой захвата самолета не совсем правозащитное. И «правозащитного академика» вовлекать в него не надо. Рассказала Сахарову об этом деле Наташа Гессе, ужиная вместе с ним в гостинице в Калуге во время суда над Пименовым и Вайлем. И у меня сложилось впечатление, что вначале (до приговора с двумя смертными казнями) Сахаров особого интереса к этому делу не проявлял.
Мне кажется, что дальше по дням у Сахарова в «Воспоминаниях» много напутано.
Я помню, как я читала ему последние слова заключенных — не по бумаге, а наизусть. И сама чуть не плакала, и Сахаров был потрясен. Особенно Сильвой Залмансон. Он сразу стал писать черновик телеграммы (кому — не помню). И мы решили сразу ее посылать — не утром, а немедленно. И вместе поехали на центральный телеграф.
Когда проезжали мимо гостиницы «Центральная» (бывший «Люкс») [5] 5 Мое детство с 6 и до 14 лет прошло в этом доме, который в 20-е годы из гостиницы был превращен в жилой дом для сотрудников Коминтерна. А мой отец до ареста в мае 1937 года был членом Исполкома Коминтерна и заведующим отделом кадров.
, меня потянуло на откровенность. Я показала наши окна, балкон и эркер мамы-папиной комнаты, и за 2—3 минуты езды, оставшейся до телеграфа, рассказала, кажется, о всех главных этапах моей прошлой жизни. На телеграфе в абсолютно пустом и потому непривычно гулком и торжественном зале он и написал эту телеграмму, но я не помню, оставил ли копию. Когда он отдавал ее в окошко, я стояла рядом. И мы вышли из здания. На ступенях телеграфа произошел памятный для меня разговор. Сахаров спросил: «Люся, а сколько вам лет?» — «Сорок семь». — «А я думал, меньше». — «А теперь будете думать, что больше?» Он не ответил. Вот в этот вечер, верней в ночь, мы и познакомились. Поймали такси. Сахаров довез меня до дома и поехал к себе.
Читать дальше