Сейчас я иной раз думаю: почему при такой широте интересов, при таком жадном внимании ко всему талантливому, значительному в литературе он основную страсть исследователя связал с именем Некрасова, с периодом становления демократических сил нашей литературы? Была в этом, наверное, какая-то потребность души, выражение собственного исконного душевного демократизма, не работа просто, а «дело любви». И если, например, некрасовские работы и изыскания Чуковского оценены по достоинству, то многое из написанного им о писателях-демократах гораздо менее известно и популярно. А здесь есть подлинные шедевры, — например, небольшая статья о В. Слепцове. Сколько в ней любви, внимания, чудесной наблюдательности исследователя и читателя. Именно читателя. Порой самый умелый и даровитый исследователь от многократного обращения с материалом теряет радость непосредственного восприятия, ощущение только что открытой и подаренной красоты. Чуковский всегда открывает для себя (а значит, и для всех других) писателя. Чувство новизны — самое острое, самое сильное чувство, которое оставляют его работы. В статье о Слепцове он заставляет увидеть слепцовский жест, услышать его фразу, простую, без «хмельного красноречия», ёмкую художественно.
«Дьячок искал в передней свои галоши, но долго не мог их найти, попал в чей-то валявшийся на полу картуз и ушел домой»
Или:
«Хозяйка вошла в избу и, доставая из рукава блоху, спросила…»
Корней Иванович пишет:
«В большинстве случаев Слепцов отмечал лишь те из человеческих жестов, которые дают представление о психических переживаниях людей. Когда, например, Щетинин в повести „Трудное время“ узнал, что его молодая жена стала для него чужим человеком, он схватил щетку и начал чесать себе голову. Чесал, чесал долго — кстати и комод почесал бессмысленный жест, но такой характерный для того, кто ошалел, растерялся и переживает душевную тревогу». [23] В. А. Слепцов. Сочинения в 2-х томах, т. 1. М., ГИХЛ, 1957, стр. 26.
К. Чуковский сумел расшифровать не только политическую «тайнопись» Слепцова, но как никто другой разгадал его художественную тайнопись. Необычайно интересна и статья о Н. В. Успенском [24] «Жизнь и творчество Николая Успенского». В книге: К. Чуковский. Люди и книги. М., Гослитиздат, 1960.
. Вся трудная, запутанная, окаянная жизнь Николая Успенского с какой-то пронзительной силой понимания и сострадания воспроизведена Чуковским. Тщательно, бережно, любовно он выделяет все в писательском и человеческом облике Успенского, что прочно связывало его с демократической традицией шестидесятников. По глубине и проникновенности эта статья, как и статьи о Василии Слепцове, принадлежит, как мне кажется, к самым талантливым страницам его многообразного и богатого наследия.
И еще одна всегда поражавшая меня особенность литературоведческих работ Чуковского (не только воспоминаний) — умение увидеть лицо писателя. В его статьях художник — существо вполне живое, полнокровное, то удивительно милое, родственно близкое самому автору, то неприятное, — но всегда лицо. И с каким блеском написаны работы, где этот принцип — показать лицо оказывается ведущим, становится своеобразной художественной задачей автора: «Григорий Толстой и Некрасов», «Дружинин и Лев Толстой», «Оскар Уайльд» и др. Особенно тонко, умно, ядовито написана статья о Дружинине («Дружинин и Лев Толстой»). А. В. Дружинин, человек, несомненно, умный, оставивший немало интересных критических страниц, но какой-то поразительно одноцветный, надменно-снисходительный даже в лучших своих работах, был воистину анатомирован социально, психологически, эстетически Чуковским. «Благодушный и грациозный дендизм» на поверку оказывался весьма далеким от благодушия и терпимости, несмотря на всякое — печатное и устное — прославление их.
«Один только Дружинин горел ровной и негаснущей ненавистью» [25] «Дружинин и Лев Толстой». Там же, стр. 54.
, напишет К. Чуковский об отношении «русского лондонца» к Чернышевскому и его партии. Это лицо выписано с такой убийственной точностью и верностью оригиналу, что до сих пор воспринимается как одно из «живописных чудес» литературоведения.
Может быть, и в людей, с которыми он встречался, он вглядывался так пристально потому, что хотел увидеть лицо, разгадать характер, понять судьбу — от людей к книгам, от книг к людям, — всю жизнь этот постоянный процесс своеобразного самообогащения. Это как-то почти физически ощущалось рядом с Чуковским: все вбирает в себя, все впечатывает в свою колоссальную память. Я как-то шутливо его спросила: «Вы когда-нибудь что-нибудь забывали?» Ответил насмешливо, легко, быстро: «Забывал. У меня всегда была своя сортировочная: это — в дело, это — вон». И закончил уже вполне серьезно: «В жизни без слова „забудь“ слово „запомни“ не выживет. Трафарет, к сожалению, усваивается памятью лучше, чем все то, что его отрицает».
Читать дальше