Миронов поднимается с дивана, как-то легко разворачивается, бросается вперед и делает жест – хватает кого-то невидимого и крепко держит. Пока он поднимался, мне жутковато было на него смотреть, потому что в него будто влилась какая-то странная чужая тяжесть. А потом – внезапный короткий бросок – и в руке будто не просто рубаха партнера (которого сейчас нет), а своя судьба. Сыграть это в коротком комнатном показе может только прекрасный актер. Потому что тут важна сила накопления всего – мысли, чувства, понимания. И когда Миронов это сыграл, я вспомнил хороший джаз, где какой-нибудь солист-виртуоз на одном дыхании стремится вперед, подчиняя одной-единственной цели свою виртуозность. А другие его слушают, чтобы после короткой паузы продолжить уже на других инструментах движение вперед.
Я вижу, что Миронов все понял: эта первая сцена – не 254 реплики, а единый нерв действия. На одном дыхании должна пройти эта сцена. Из получасовой она должна превратиться в пятиминутную. Может быть, в спектакле она будет идти семь или восемь минут, не знаю, но чувствовать ее должны и мы, и зрители как пятиминутную.
Это лишь маленький отрезок дороги, которую следует пробежать, чтобы, завернув за угол, увидеть следующий отрезок.
Вот какие иногда бывают удивительные вещи.
Какой же внутренней техникой нужно обладать, чтобы осилить все это?
Где эти технически оснащенные современные актеры? Где они?
Где те, которые при величайшей техничности умеют сохранять душу, чтобы ничто не превратилось на сцене в пустую форму?
Таких актеров очень немного и у нас, и во всем мире. В Миронове я такого художника нашел. Пусть на время, на один спектакль, но он таким для меня раскрылся…»
А вот слова самого А. Миронова о тех репетициях: «Это было замечательно! Я просиживал у Эфроса допоздна, мы подолгу разговаривали, много раз возвращались к какой-то мысли… Я предлагал решение каких-то сцен, он всегда проявлял к этому неподдельный интерес, мы вместе думали… Меня удивляли и восхищали серьезность, с которой он относился к этой неплановой работе, важность для него самого процесса репетиции. Мы, профессионалы, зачастую как-то очень легко относимся к роли, которая, как нам кажется, не является для нас главной. Для Эфроса такое отношение к работе было глубоко оскорбительным. Я понимал, что этот спектакль не занимал все его мысли, что после наших репетиций он думал уже над другой темой, над другой пьесой, репетировал с другими актерами другой спектакль. Тем поразительнее была та доскональность, терпеливость и скрупулезность, с которыми он исследовал, проникал в суть нашего Дон Жуана.
Я объяснял это просто: он был подлинный художник. Художническое начало составляло, наверное, основу его натуры, было доминантой его характера и образа жизни. За время общения с Эфросом я понял, что он жил только делом, которым занимался, весь мир для него был замкнут на его профессии. Даже увлечение джазовой музыкой было для него не просто хобби. Он считал, что джаз во многом адекватен идеальному действию в театре – игра всех вместе и солирование, разработка отдельной темы и общая кода, импровизационность самочувствия… Помню наши трепетные обмены пластинками, наше совместное упоение джазом. Он тогда вернулся из Японии, привез какие-то агрегаты и получал совершенно детское удовольствие от прослушивания любимой музыки.
Репетируя с ним вдвоем Дон Жуана, я проходил огромную школу работы над ролью. Я не помню, чтобы он занимался разводкой мизансцен. В примитивном театральном смысле мизансцены его не интересовали. Все внешнее, учил он, есть следствие правильного внутреннего самочувствия, внутреннего одержания, а главное – внутреннего действия. Если верно найдена внутренняя суть, верным будет и ее внешнее выражение.
Дальше, когда работа перенеслась на театральные подмостки, репетиции были и очень радостными и одновременно мучительными. Эфрос мог искренне радоваться, заразительно смеяться на репетиции, а на другой день мог прийти трагически неудовлетворенный – в первую очередь самим собой. «Значит, я что-то не так сделал» – с этого всегда начиналось любое его недовольство. И уже потом он предъявлял претензии к актерам. Человек удивительно чуткий и мягкий, главной чертой которого я бы назвал интеллигентность, он мог и срываться, мог быть резок и не каждый раз справедлив. Но и это всегда замыкалось исключительно на моментах художественных и никогда не было связано с чем-то, не имеющим отношения к творчеству. Это было следствие его внутреннего постоянного спора с самим собой, его столь стремительного движения к совершенству, что за этим движением трудно было поспеть. Поэтому в его обвинениях в адрес актеров звучала нота горечи. Жаль, что не все способны были это понимать и затаивали обиду…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу