Толстой задыхался от нашествия «толстовцев». «Толстовские» коммуны стали появляться с 1886 года, и отношение к ним графа было скорее отрицательным. В работе «Так что же нам делать?» он писал: «На вопрос, нужно ли организовывать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле, оказалось, что всё это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам собой влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было составлять потому, что человек трудящийся сам по себе естественно примыкает к существующему сообществу людей трудящихся». Толстой на письмо Пешкова не ответил. Что он мог? Еще раз посоветовать молодежи «делать добро»? На забытой Богом степной станции, где единственным событием являются короткие остановки пассажирских поездов, которые с поэтической и безнадежной тоской описал Александр Блок:
Три ярких глаза набегающих,
Нежней румянец, круче локон.
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон?
Посоветовать молодым людям бросить работу, родителей и садиться «на землю»? Но только не на его, толстовскую, землю. Потому что Толстой, по признанию его дочери Александры, не любил «толстовцев». Что он мог ответить? К тому же в письме… не было обратного адреса. Его-то молодой «толстовец», делегированный в Москву со станции Крутая, почему-то забыл указать. Может, он был на конверте? Но в то время было не принято писать на конвертах обратные адреса. Через несколько лет Софья Андреевна на письме Пешкова сделала пометку: «Горький». Тем самым существенно повысила корреспонденцию в ее статусе. Пока же долговязый проситель уезжал в родной Нижний Новгород в вагоне… для скота. И можно ни секунды не сомневаться, что он на всю жизнь запомнил этот отъезд. Помнил о нем и когда впервые встречался с Толстым. Граф разговаривал с ним нарочито грубовато, с матерком – из народа же человек! И когда писал пьесу «На дне». И когда истинно по-рыцарски защищал Софью Андреевну от желтой прессы, травившей ее после ухода и смерти мужа. И когда создавал свой очерк-портрет Льва Толстого, где высказал о нем всё самое восторженное и наболевшее в собственной душе.
Пешков хотел организовать коммуну только для того, чтобы «отойти в тихий угол и там продумать пережитое». Пережитое – это Казань и Красновидово, где он возбуждал крестьян речами о лучшей жизни. Он, потерявший смысл этой жизни, едва не убивший себя физически и раздавленный душевно. Описание красновидовской жизни – самое смутное место в «Моих университетах». И самое, надо признаться, скучное. Как и повесть «Лето», написанная раньше по тем же воспоминаниям. И какой дымный, угарный конец! Сожгли избу Ромася с книгами. Ромась уехал из Красновидово. Алексей остался на распутье. Смерть не удалась ему. Жизнь тоже не удается.
Возникает какой-то крестьянин Баринов, «с обезьяньими руками», из той породы людей, которым не сидится на одном месте. Положим, и Пешков такой же. Но Пешков ищет истину, а Баринов просто проживает жизнь. Без цели, без смысла. Когда Ромась уехал, Пешков жил у Баринова в бане (добавим: «с пауками»). Баринов сманил его на рыбные промыслы и там надоел ему смертельно, так что Алеша бежал от него в Моздок.
Этот Баринов, которого Илья Груздев метко называет «народным Хлестаковым», предтеча князя Шакро из рассказа «Мой спутник». Баринов подбивал Пешкова бежать в Персию, благо она была рядом с рыбными промыслами. А Персия, если вспомнить «В людях», была не просто заветной мечтой Алексея, но и единственной в его подростковом сознании альтернативой поступлению в университет.
Таким образом, Баринов стал очередным искусителем Пешкова после Смурого, Евреинова и отчасти Ромася. Но обратимся к Ромасю.
В прозе Горького он предстает настоящим народником-революционером, который поддержал Пешкова в период духовного отчаяния. В «Моих университетах» он выступает под кличкой Хохол.
«В конце марта, вечером, придя в магазин из пекарни (это уже после попытки самоубийства. – П. Б. ), я увидал в комнате продавщицы Хохла. Он сидел на стуле у окна, задумчиво покуривая толстую папиросу и смотря внимательно в облака дыма.
– Вы свободны? – спросил он, не здороваясь.
– На двадцать минут.
– Садитесь, поговорим.
Как всегда, он был туго зашит в казакин из “чертовой кожи”, на его широкой груди расстилалась светлая борода, над упрямым лбом торчит щетина жестких, коротко остриженных волос, на ногах у него тяжелые, мужицкие сапоги, от них крепко пахнет дегтем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу